Небеса в единственном числе – часть третья

            – Римка, ты только посмотри! Откуда они всё это берут? – негромко восхитилась я, испытывая в рыночном заповеднике умеренный восторг, переходящий в весьма неумеренный.

            – Зришь в корень, – энергично ответила Агальтинова. – Вот кто начал с себя, причём давным-давно. И обошлись без талонов, купонов и заклинаний о перестройке и ускорении.

            – Думаю, – развила я общую мысль, – раз у них столько для нас, значит и для себя остаётся.

            Мы обе представили себе, сколько у них остаётся для себя, но откуда всё берётся – не представлялось, хотя было ясно, что редиску в пучки они вяжут сами, без нашего участия, и пропалывают тоже.

            – Светка пишет, что она в основном скупается в магазинах, на базар они с Мариком почти не ездят.

            Римка мысленно пригубила тамошнего магазинного вина – не нашего гастрономного, а настоящего, – и закусила здешним балыком… Тьфу, это ж надо такое удумать, перебила я саму себя: не хватало ещё, чтобы мы с дамами закусывали марочное вино балыками! У них там наверняка найдётся что-нибудь подходящее к португальскому портвейну двадцатилетней выдержки. Главное – собственная выдержка, в смысле не чувствовать себя более голодными, чем мы есть на самом деле, а то балык и прочие нелишние излишества будут функционально соответствовать яблоку с древа познания.

            Недублированный Мегвинетухуцеси, которого наверняка ждали дома пятеро его дочерей, торговал мандаринами. Купив чуть ли не полпуда на всю компанию, мы с Римкой на обратном пути не сговариваясь размышляли, как ему удаётся такую массу мандарин везти в плацкартном вагоне и где он их там всю дорогу хранит, чтобы они выглядели как только что сорванные с Древа желания. Интересно, если бы сейчас в ДК Строителей была перед фильмом такая же встреча, как тогда, приняла ли бы я ведущего за Абуладзе? Интересно, как он выглядит…

            В трамвай с сумками – вернее, почти мешками, мы влезли более чем с трудом. Кроме деликатесов, накупили много всего неподъёмного, уже не удивляясь, почему в магазине оно всё гнилое и несчастное, а на базаре – наоборот, невзирая на плацкартные вагоны и периодические поражения производителей продуктов питания в правах и отъём у них выращенных ими же продуктов питания. Светка ещё в бытность свою нашей соотечественницей предположила, что то, что мы в колхозе собирали и складывали в ящики, попадало в специальное место, где его сначала умышленно гноили, а потом уже развозили по магазинам. Нет, нужен совершенный вид, поэтому, наверно – сгнаивали.

            Вагоновожатая – судя по голосу, это была скорее женщина, чем мужчина – традиционно требовала не задерживаться и проходить в середину салона, а также передавать за проезд, поэтому мы с Агальтиновой медленно и неверно лезли между рядов, как гусеница с каракатицей, неотличимые ни от этих своих прототипов, ни теперь уже друг от друга. Закомпостировать талоны не хватало сил и рук. Да и кто их будет проверять: ни один уважающий себя – больше никого они, ясное дело, не уважали – ни один уважающий себя контролёр в такой нерезиновый трамвай не вопрётся.

            Допёршись до сидения у окна, мы уставились на одного из уставившихся от нас в окно виновников только что прошедшего всенародного праздника. Сиделось ему хорошо, не то что нам стоялось. По нашим физиономиям тёк пот, смешанный с тушью, и мы не производили того яркого впечатления, какое могли бы произвести, если бы поменялись с ним местами и смирно просидели минут хотя бы пять.

            – Мужчина, – задумчиво произнесла Римка, – может быть вежлив по отношению к женщине в любой позе, даже лёжа, но только не сидя.

            Виновник не почтил её вниманием, поэтому Римка продолжила:

            – Вежливость королей – это не пунктуальность, как считают те, к кому опоздали, а лёгкость на подъём.

            – Как считают те, кто тащил тяжесть и опоздал, – добавила я.

            Римка кивнула, хотя даже кивать было нелегко – сумки тянули вниз, и хотелось не столько шевелить головой, сколько сидеть сиднем, а лучше –лежать бревном. Впрочем, у нас просто так никого не сажают.

            Виновник повернулся и дал нам отповедь:

            – Сдалась ты мне за две копейки, чтоб я с тобой был вежливым.

            С этими словами он отвернулся, понимая, что с ним не поспоришь: на отповедь не возразишь, нам это регулярно давали понять по телевизору в студенческие годы.

            – Один-единственный гендерный праздник, а до чего же нелепый! – выдохнула Римка, пытаясь не выронить сумки. – Спрашивается, кому в голову пришло праздновать половую принадлежность?

            – Мы сейчас как раз едем по площади, названной в её честь, – крякнула я, не давая сумкам выпасть из окостеневших пальцев. – Но не уверена, что это была голова.

            – Женщины, стойте спокойно, не крутитесь! – сделала нам жёсткое замечание одна из виновниц приближающегося праздника.

            – И хватит умничать! – справедливо добавила другая.

            Повторяю: на отповедь не возразишь.

 

            37а

 

            Банальности иногда только с виду банальны, а на поверку оказываются глубокими истинами. Вот, например, что внешность обманчива – чем вроде бы не банальность? На самом же деле – истина в первой инстанции, особенно если речь идёт о Южиной. Вроде бы изящна и хрупка, но до чего же здоровая баба, кровь с молоком. С такими сумищами впархивать в трамвай, не теряя самообладания и неотразимости, а потом изящно спрыгивать, держа в руках немыслимые тяжести и себя в придачу, – мне такое не снилось.

            А главное – никогда не вступить в перепалку ни с одним из сонма самодовольных козлов. Если бы не она, я бы точно поцапалась.   

            Без неё, собственно говоря, так и происходит.

           

            38

 

            В силу подавляющего превосходства женского начала в нашем кафедральном коллективе Валерию Викторовичу приходилось туго, но он справлялся. Как сказано не мной, опыт и практика – великое дело.

            Осыпав нас поздравлениями и восторгами, подняв бокал, закусив и убедившись во всеобщем единодушии, наш единственный мужчина перешёл к рабочей части:

            – Анна Викторовна – самый молодой наш член кафедры…

            Хорошо хоть, не упомянул не менее важные и бросающиеся в глаза мои достоинства. Коллеги совместного со мною пола оценили бы их по достоинству, да уже, собственно, неоднократно критически оценивали, я думаю. Уверена, а не думаю, о чём тут думать.

            – … Поэтому я поручил Анне Викторовне подготовить конференцию на её любимую тему – художественный перевод. Давайте проведём её до Съезда. О помещении я с начальством уже договорился, Большую химическую нам выделят…

            В эпоху, не побоюсь больших букв, Гласности и Перестройки в Большой химической было разрешено говорить не о буржуазном национализме и сионизме, а о художественном переводе. Народу, я надеялась, будет не меньше, чем когда сгоняли.

            – … Сборник тезисов напечатать не сможем, к сожалению…

            Это было бы даже сложнее, чем перевести непереводимое, поэтому губу, как выразилась бы Римка, скатывать обратно не пришлось.

            – … А вот ваше учебное пособие – сможем, я договорился. После совещания останьтесь, обсудим.

            Я попыталась осмыслить услышанное, но Валерий Викторович инициировал новый тост и, закусив, продолжил:

            – Суламифь Юльевна ушла на заслуженный отдых, и я решил сделать ход конём: её курс возьмёт на себя Анна Викторовна, тем более что вы всё равно его частично дублируете, а на её место я пригласил специалиста по компьютерной лингвистике, чтобы мы с вами не отставали от мировых тенденций…

            Коллеги остались довольны: количество мужчин на кафедре удваивалось, причём добрая половина не будет начальством. Впрочем, всем бы такое начальство.

            – … Кстати, у вас, Анна Викторовна, уже фактически готовый выступающий.

            – У меня уже на эту тему есть кандидат, Валерий Викторович.

            Ещё бы Вадик с восторгом не согласился. Римка поначалу хотела отбыть сторонним наблюдателем, но потом прониклась и решила рассказать общественности о нашем «Отражении» – о том, как мы там переводим непереводимое.

            Мише Блехману я позвонила накануне. Коллектив у него оказался ещё более женским, чем у нас: двое мужчин, половина которых – завотделом, плюс 19 женщин. Кроме того, в смысле, в первую очередь – три женщины дома. Поэтому договорились встретиться у нас на кафедре после праздников – после моих пар и его работы. В ближайшее время его вроде бы никуда не посылали и могли отпустить по такому случаю пораньше, чтобы мне не пришлось торчать на кафедре до вечера. Ну ладно, не торчать, а просто сидеть без дела и явиться домой неизвестно когда. Другими словами – именно торчать.

 

            39

 

            Домой я пришла навеселе. Ну, в смысле – в весёлом состоянии, то есть мне было беспричинно весело. Больше всего хотелось даже не улыбаться, а хохотать.

            «Смех без причины, – однажды после очередной политэкономии социализма глубоко копнула Светка, – признак наличия тайной, не выносимой на всеобщее обозрение причины».      

            «Заумна ты, дама, – хмыкнула Римка. – Если кому ржётся, у того есть на то ясная и понятная причина. Иначе зачем бы ему ржать?».

            У него может и есть, – подумала я в настоящем о прошедшем. – А у неё – ни малейших, просто захотелось хохотать, а не скептически улыбаться или пессимистически хмыкать».

            Сегодня Саша забрал Даню из садика раньше, поэтому ребёнок тоже находился в состоянии душевного подъёма: играл на кухне в футбол резиновым мячом, который мы ему подарили на 23 Февраля.

            – Как развиваются события? – со свойственной мне в такие периоды жизни игривостью спросила я у Саши, пока он разливал нам всем борщ, а Даня остывал от победы над самим собой и проигрыша самому же себе. Овощи были из тех, что мы купили с Агальтиновой на Благбазе, то есть не попавшие в госовощегноилище. В магазине овощей не было с самого Ускорения, их заменяла Гласность. Я снова расхохоталась по тайной, не выносимой на всеобщее обозрение причине.

            – Рассказывал о правом уклоне. О том, что они, как оказалось, уклонялись правильно, то есть не уклонялись, а уклонялись на самом деле те, кто не уклонялся.

            Ребёнок был голоднее волчонка. Чем их в садике кормят, непонятно: он умотал немелкую тарелку быстрее, чем я успела отреагировать на Сашины слова. Налила Дане добавку, дала ещё одну пампушку и рассудила:

            – Когда идёшь вперёд, лучше не оборачиваться. Так же как когда лезешь вверх, лучше не смотреть вниз.

            – Наверно, ты права, – согласился Саша, наливая и себе добавку и добавляя в неё базарной сметаны. – Чем пристальнее смотришь назад, тем сильнее хочется отвернуться. Но уступать этому желанию я не могу, иначе впереди ничего не увижу. Чем больше пишу, тем больше в этом убеждаюсь. Сегодня почти десять страниц написал, это будет страницы три на машинке.

            – Папа, пошли сбацаем в Чапаева, – предложил Даня.

            На второе у нас были вареники с базарным же мясом. Ребёнок уплёл их в мгновение ока и побежал расставлять шашки.

            – Валерий Викторович мне дал задание переделать диссертацию в книгу, – бодро отрапортовала я. Ляпнутое невзначай бывает похлеще обдуманного.

            – Я за тебя рад, – ответил Саша.

            Он занялся мытьём посуды, а я собиралась с мыслями.

            Мысли не собирались. Саша тем временем развил свою:

            – Я за тебя всегда рад. Переделывать в книгу существующую диссертацию – приятнее, чем несуществующую.

            Поезд подождал, пока проводница проверит мой билет, и застучал на рельсах, словно кто-то хочет войти, а ему всё не открывают и не открывают: «Впустите меня!.. Впустите меня!..» Полустанки пряталась от меня за вагонными занавесками – или я спряталась от них, и мы снова играли в бесконечные наши жмурки, вот только никто не считал до десяти и не выходил искать, и никто не был виноват в том, что кто-то не спрятался, а значит, никто и не находился. Разве найдёшь, если не ищешь?

            Поезд, как всегда привычно и неожиданно, проехал вдоль набережной, звонко остановился и пыхнул, проводница протёрла поручень, опустила ступеньку, выпустила меня на перрон.

            Там пахло поездами, морем – спокойным и некартинно разбушевавшимся – и чебуреками. Небо, если присмотреться, изо всех сил старалось не отличаться от моря, и ему это удавалось – наверно потому, что море, тоже изо всех сил, помогало ему. 

            Я шла от вокзала мимо чебуречной в «Асторию» – не была там больше тысячи лет, с тех пор как кораблик почувствовал себя кораблём и причалил к берегу, – помните, я рассказывала, несмотря на лёгкость в мыслях и словесную сбивчивость. Тогда всё медленно-медленно начиналось, и начало было бесконечным, ведь заканчивалось оно не окончанием, а продолжением, а значит, не заканчивалось вовсе. А вот у продолжения – продолжения нет, оно рано или поздно подходит к концу, сколько ни надейся на его бесконечность.

            Да нет, какое уж там «или».

            Есть хотелось болезненно, хоть и считается, что хороший аппетит – признак здоровья. Почему, чтобы почувствовать себя здоровой, нужно сначала как следует поболеть? Надо будет обсудить это с дамами, а пока – добраться до «Астории», тем более что непунктуальность – только тогда признак женственности, когда эта самая женственность не нивелируется неженственными звуками, вырывающимися из живота.

            Расскажу об этом позже, сначала – о 8 Марта, не зря же мы с Римкой так активно готовились.

 

            40

 

            Сергей Магзанирович с Еленой Николаевной жили на другом конце города, и мы решили по случаю праздника отказаться от романтического трамвая и поехать на банальном в своей функциональности такси. Опыт показывает, что романтика заканчивается после первых двух-трёх остановок, а потом просто плетёшься по инерции, пока не доплетёшься наконец до места пересадки или назначения.

            У меня не было для таксиста ни пенса, ни тем более соверена, но и он мог вместо фиакра предложить нам троим и маме не очень новую, хотя номинально и новую «Волгу», так что мы были с ним квиты.

            Жили они в двухэтажном доме времён 20 съезда. В их микрорайоне все были такие, и выглядел они, то есть дома, как новенькие, не то что «Волга», хотя построили их не только до Римкиного рождения, но и до маминого фестиваля. Впрочем, Римка выглядела тоже как новенькая, ни малейших признаков затасканности, а ведь она, в отличие от дома, не каменная.

            Но времени на размышления практически не было: мы вскарабкались на второй этаж по крутой, чем-то похожей на корабельный трап лестнице – впрочем, откуда у трапа ступеньки? – и достигли цели. Даня молодец: карабкался самостоятельно, хотя каждая ступенька в этом доме – высотой с его ногу.

            Время коробок тогда ещё не пришло, потому лестницы и потолки были высокие, а коридоры – широкие. Да и кухни, пользуясь Римкиной терминологий, не какие-то несчастные пиндюрки. Прошу прощения, терминология – Светкина.

            Комнат было две. Из не главной был выход на балкон – у нас на пятом этаже было ненамного выше, чем тут на втором. Вот какую решающую роль в истории играет десятилетие, даже чуть меньше.

            Ещё в комнате был столик-машина, на ней шила Римкина покойная бабушка. Римка тогда ещё жила вместе с ними. Если сесть за машину и нажать на большущую педаль, похожую на другой маленький столик, машина начнёт стучать и крутиться. Мы когда-то обожали тут играть, когда приходили к Римке в гости. А Дане и Маше пока рановато, с их габаритами на столик-педаль особо не понажимаешь, она для них туговата, разве что попками сядут.

            Ещё одной реликвией в этой комнате было радио. Звук у него включался и выключался не традиционной круглой ручкой, а тонкой пластинкой, ходившей туда-сюда в специальной щёлочке. Классная штука. И годы ей, то есть ему, нипочём, как и маминому крохотному радио, правда, с колёсиком. Римка говорила, они с её папой в 62-м году жутко переживали, когда наши сыграли вничью с колумбийцами. Она сама, конечно, не помнила, ей Сергей Магзанирович рассказывал. Мы с Даней эту историю неоднократно слушали в разных аспектах. Очень переживали за Яшина, как я сейчас за Сашу.

            А в главной комнате, хоть она и была главной, реликвий не было, разве что раздвижной стол, но я не помню, реликвия ли он. В данном случае он ломился хотя и не от реликвий, но от раритетов. Мы с Агальтиновой испытывали чувство законной гордости.

            – Вот ведь парадокс! – отметил наше достижение Сергей Магзанирович. – В магазине шаром покати, а нам – хоть бы хны.

            – Не для того нам дан уникальный шар, чтобы мы им катали в магазинах! – возразила Елена Николаевна и положила мужу оливье и кусочек селёдки, такой же редкой, как когда-то чуб, которому селёдка в старые времена послужила прототипом.

            – Социальный оптимизм, – заметил Сергей Магзанирович, разливая по всем бокалам полусладкое шаманское, бутылка которого залежалась у них, наверно, ещё со времён до Ускорения, – в наши дни важнее оптимизма индивидуального. Чтоб не пропасть поодиночке, возьмёмся за руки и внушим друг другу веру в светлое будущее.

            Мама улыбнулась:

            – Серёжа, как же мы возьмёмся за руки, если в них у нас вилки, не говоря уже вот о бокалах?

            – Мысленно освободим руки и выпьем за источник личного оптимизма, без которого социального оптимизма не бывает, – оптимистично провозгласил Саша.

            – Ты имеешь в виду что-то или кого-то? – уточнила Елена Николаевна.

            Даню и Машу мы в качестве эксперимента посадили за общий стол, они уже большие, пусть привыкают.

            – За кого выпьем? – спросил Саша у Дани.

            Даня прожевал и пояснил:

            – За меня, маму, бабушку, Машу, Римму, тётю Ленуи дядю Серёжу.

            – Приятно осознавать себя источником оптимизма! – кивнула Елена Николаевна.

            – Точнее говоря, источницей, – уточнила Римка.

            – Ну, – перешла я к делу, мысленно потирая руки, – как говорится, взъедим.

            – И взопьём, – согласилась Римка. – Одним оптимизмом сыт не будешь.

            – Глубоко копаешь, – не могла не согласиться я. – А не взъевши, как взопить? Или возпить?

            Судя по всему, остальные не знали.

            Холодец маме, как обычно, удался: мы его принесли в качестве нашего вклада.

            – Вообще, – снова глубоко копнула Агальтинова, – холодец нужно есть летом, потому что когда жарко, холодное освежает.

            – До лета он не дотерпит, – оценивающе и оптимистично проговорил Сергей Магзанирович.

            Елена Николаевна мысленно хихикнула:

            – Он, может, и дотерпел бы, а вот ты – вряд ли. Мой муж и терпение несовместимы.

            – Интересно, в Канаде холодец едят? – высказала я сокровенное.

            Саша покачал головой, как будто только что оттуда:

            – В старые времена по телевизору говорили, что у них там всего много, но хуже. А я вам скажу: мало хорошего – намного лучше, чем много плохого.

            За это невозможно было не выпить. В смысле и за мало хорошего, и за много плохого, потому что когда хорошего нет, в смысле есть сплошной дефицит, то пусть будет хотя бы плохое, как бы много его ни было.

            – Как говорит Гавриил Попов, – детализировал Сергей Магзанирович, – нужно всё богатство нашей страны перевести в деньги и раздать каждому по серьгам. И чем больше выйдет серёг на тело населения, тем лучше, потому что деньги – это всё-таки не так уж плохо, даже если на них, в связи со временным трудностями, нечего покупать.

            – Кому нечего, – пожала плечами мама, – а кому более чем есть.

            – Quod licet jovi, non licet bovi, – поддержал тёщу Саша, – даже если этот «бови» – полная свинья.

            – Жаль Светки нет, – вздохнула то ли я, то ли Римка. – Вот кто социальный оптимист!

            – Ещё бы! – согласился Сергей Магзанирович, разливая по очередной, теперь более крепкой. – Самые оптимистичные из нас едут в те края, где оптимизм имеет под собой социальную почву. Беспочвенный социальный оптимизм, как мы знаем, является тяжёлым социальным же недугом, поражающим тело населения через посредство телевизора, толстых журналов и тонких газет.

            – А чем лучше личный скепсис? – возразила Елена Николаевна. – Слушайте, серьёзно, а вдруг всё возьмёт и не вернётся на круги своя? Что, если теперь – всерьёз и надолго?

            Я эту фразу запомнила с истмата. Бывало, памятник с протянутой рукой неплохо формулировал, хотя нечасто. Интересно, почему пятидесятилетнего мужика называют дедушкой?

            «Тоже мне нашла мужика!» – как-то заметила Римка. Не помню, похвалила или наоборот. Хотя вряд ли.

            – Необратимость у нас была, есть и будет            обратимой, – вздохнула мама. – Организаторов всех наших достижений и побед хлебом не корми, дай только обратить необратимое.

            – Наш лозунг – принцип принципиальной беспринципности, – выдал Сергей Магзанирович.

            Всё-таки четвёртую или уже пятую пропустили, как тут не выдать.

 

            40а

 

            Машка махлюет. Говорю ей «Не перехаживай!», а она всё равно перехаживает.

 

            40б

 

            Данька махлёвщик. Сам перехаживает, а сам говорит, что это я перехаживаю.

 

            41

 

            Такси по случаю окончания праздника не было даже в помине, хорошо хоть «пятёрка» ходила. Спешить ей было некуда, она ехала себе неромантично и ехала, останавливаясь каждые две или три минуты, но больше никто не входил и не выходил, потому что одни всё ещё праздновали, а другие уже отпраздновали, и эти «ещё» и «уже» были похожи друг на дружку, как, скажем, мы со Светкой или Даня с Машей.

            Даня уснул без задних ног, наигравшись на месяц вперёд.

            Мама и Саша разговорились о вырубке винограда и о том, чтобы спившиеся массы перестали, наконец, пить гранёными стаканами «Красный камень» и «Чёрный доктор».

            У меня была уйма времени, и чтобы она продлилась как можно дольше, я поспешила в любимую с давних пор «Асторию», мимо вокзала и чебуречной, вдоль набережной, за которой была железная дорога, а чуть дальше – море, наконец-то оправдавшее своё название.

            – Вы сегодня как никогда рано, – улыбнулся он.

            Нет, он сказал «ты».            Впрочем, в английском языке это одно и то же, что одновременно и усложняет, и упрощает общение.

            – Это я от голода, – пояснила я. – Когда как следует проголодаешься, ноги сами тебя несут. В смысле меня.

            – Бытует мнение, что они от голода подкашиваются, – практически согласился он, придерживая в меру солидную ресторанную дверь, – но это – мнение сытых, у голодных срабатывает рефлекс поиска.

            На свету я оценила его новый светло-зелёный костюм и белую хризантему-бутоньерку. Мы с дамами тоже хипповали, когда учились в универе, правда, зелёный – не мой цвет. Зато у Светки была зелёная вельветовая куртка. Слабый пол пускал слюни, когда она при необходимости небрежно её сбрасывала. Я бы на их месте тоже, наверно, пустила. А вообще, у слабого пола много слюней, тут я с Римкой согласна.

            – Слушаю вас! – обратилась к нам официантка.

            Нет, обратился к нам официант, как я могла забыть.

            – Пинту «Гордости», пожалуйста, – попросил он для себя, а я себе для экзотики снова захотела янтарного эля. Тёмное пиво – слишком для меня горькое, хотя мне ли выбирать.

            – Чтобы выбор появился, – посоветовал он, – не убеждай себя в его отсутствии.

            С другой стороны, когда выбор есть, приходится выбирать. А это не всем и не всегда по душе.

            Он отпил из высокого стакана, и я подумала, что у гордости должна быть мера – пусть хотя бы этой мерой будет пинта. Неограниченная гордость, даже если это «Гордость Лондона», неизбежно отдаёт горечью. Мы с ним понимающе улыбнулись.

            – Ну как, прочитала? – вроде бы небрежно спросил он, как будто ему было всё равно.             «Удивительно: пишешь для себя, а ждёшь как манны небесной не интересующего тебя мнения читателей. Ну, а если им не понравится написанное тобой, станешь ли ты писать иначе, чтобы им понравиться? Вот именно. Главное – чтобы нравилось автору. Хотя разве автору когда-нибудь нравится написанное им? Однако ещё сильнее автору не нравится мнение читателей». Он не сказал этого, хотя наверняка подумал, радуясь тому, что написанное им нравится читателям почти так же сильно, как ему самому.

            Прочитала, конечно, и обсудила со студентами. Они разошлись во мнении и со мной, и друг с другом. Серёжа, разумеется, разошёлся больше всех.

            На первое он заказал ячменный суп. В наше время такого блюда в «Астории» не было. «Дряхлая ты наша! – посочувствовали бы дамы в унисон. – А ведь помнит ещё! Другая бы пошамкала, пошамкала, да и забыла».

            Суп ему принесли в маленьком чёрном котелке, прямо загляденье, а мне – любимый Данин борщ, только без с пампушек – для сохранения свежести дыхания. Да и фигуру не испортишь.

            «Твою фигуру не мешало бы подпортить в некоторых местах», – это Светка.

            «До чего же тоща!» – это Римка.

            Или наоборот, вечно я путаю.

            Отделываться односложным ответом не хотелось. Я вытащила из бело-чёрной сумки мою фотографию в почти полный рост. Получилась неплохо при всей моей нефотогеничности. В ателье снималась, ещё в универе. Смотрю вдаль и тонко улыбаюсь, Моне Лизе такая тонкость и не снилась. Впрочем, что ей может присниться, если она, бедняга, столько лет уже не смыкает глаз.

            – Классно выглядишь! – оценил он. – Только жаль, чересчур примерная, это вселяет подозрение в качестве плёнки.

            Я запила комплимент негорьким «Индийским» пивом и спросила, зная, что ему, наверно, виднее:

            – Неужели мой портрет тоже когда-нибудь изменится и продемонстрирует все мои грехи?

            «Твой главный грех – безгрешность», – это Светка.

            «Могла бы уже и согрешить для разнообразия!» – это Римка.

            Такие обе грешницы – прямо куда там.

            Мы заказали второе – воскресную зажарку, я решила попробовать его любимое блюдо, да и до воскресенья было рукой подать. Или от воскресенья – они только и делают, что мелькают, только их и видели.

            – Нет, – ответил он, разрезая мясо на маленькие кусочки. – Фото – совершенно не портрет. Оно показывает то, что видит, а это имеет мало общего с действительностью. С действительностью имеет общее только портрет, да и то не всякий.

            – Только тот, который не похож на фотографию? – уточнила я и попробовала кусочек жареного мяса. Классная штука, между прочим.

            Он запил жаркое своей «Гордостью» и добавил:

            – У одного художника, судя по всему, не любившего фото, есть портрет возлюбленной. Глядя на этот портрет, я понимаю, как он её любил: если не любишь женщину, не изобразишь её такой беспомощной дурнушкой.

            – Насчёт дурнушки ты преувеличиваешь, – не возразила я. – Она у него – жуткая уродина, переевшая хачапури.

            Он допил остатки «Гордость» и заметил:

            – Литература – это умение написать портрет, а не снять фото, каким бы художественным оно ни было. Впрочем, многие слова напоминают клацание фотоаппарата.

            Он откинулся на спинку стула и проговорил:

            – Безделье – это самое приятное из всех занятий. После написания портретов, разумеется.

            Мы приехали, нужно было выходить.

            Чем он расплатился? По-моему, пятифунтовой купюрой, а сдачу взял, чтобы заплатить за фиакр. «Пятёрка» туда не ходит, – улыбнулась я себе, и мы пошли по нашей бесконечной лестнице. Было поздно, мама осталась у нас. Было тесно, но необидно.

 

                42

 

                У природы, конечно, нет плохой погоды, но только не тогда, когда в окно видна не площадь, а сплошной то ли полусухой, то ли полумокрый снегодождь.

            О высоком и философском не думалось.

            На кафедре не осталось ни одной живой души, кроме моей, и я ума не могла приложить, как мы с Даней проскочим от садика до трамвая. Лучше, наверно, поймать такси, чтобы не трястись во всём мокром, вот только где его поймаешь в эту не могущую быть плохой погоду.

            Миша пришёл даже раньше запланированного – тоже, наверно, решил, что чем скорее начнём, тем быстрее разойдёмся. Смотреть на него было весело, но я не подала виду. Впрочем, он, вид, сам у меня подался.

            – Погода, ясное дело, плохой не бывает, – выговорил Миша, отдувшись – интересно, есть такое деепричастие или это я только что изобрела?

            – Так разве ж это погода? – поддержала я разговор.

            – И то правда, – согласился он, снимая лишнее. – Природой и погодой тут и не пахнет… Слушай, а у тебя тоже Раиса Васильевна преподавала? И Владимир Лазаревич?

            Я приятно насторожилась:

            – А ты что заканчивал?

            – Матлингвистику. Хотя первая часть мне совсем не соответствует, вернее, я не соответствую первой части. Зато второй – на сто с лишним процентов. Лучше бы вторых частей было две, хотя спасибо и на том, что было.

            Вот и Вадик мне про это рассказывал – правда, на сеновале.

            У нас пахло кофе – жаль он не склоняется, хотя и не мужского рода, – я разогревалась перед предстоящей беседой.

            – Кофе будешь?

            – Спасибо, давай лучше ближе к телу, а то когда во рту булькает, умственные усилия тратятся впустую.

            – Больше того, – развила я богатую мысль, – когда в нём чавкает, интеллект и тем более ум вообще отдыхают.

            Ум – это вам не функция от интеллекта, это гораздо больше. Хотя почему только вам?

            – Как дела в ваших краях? – расспросила я на правах хозяйки. – Мама говорит, гласно посылают, невзирая на перестройку?

            Миша усмехнулся:

            – Мой приятель Петька Саенко говорит: «Таскать нам не перетаскать».

            – А что вы таскаете?

            – Да всё, что таскается, с места на место, из пустого в порожнее, одно вместо другого. Овощи, например. Осенью, когда они ещё свежие, везём на кагаты. Зимой их там перебираем и выбрасываем, когда сгниют, летом пропалываем, потом собираем и отвозим гнить.

            Я вздохнула:

            – А много сгнивает?

            Он убедительно кивнул:

            – Там им хорошо гниётся, до магазина практически не долёживают.

            – Как говорит не помню кто, – дополнила я нашу, как оказалось, общую мысль, – мама или Римка, это моя подруга, – вот почему в магазинах каждый день пуще прежнего.

            Миша расхохотался – промоклость явно прошла – и выдал:

            – Наша старшая дочка, когда была маленькой, говаривала: «Вот почему я плакала: я писять хотела».

            – Слушай, – приступила я к делу, – мама говорила, ты переводишь? Мы тут конференцию проводим – как перевести непереводимое.

            Миша отреагировал бурно, даже бурнее Римки.

            – Что толку переводить переводимое? – рявкнул он так радостно, как будто их обещали больше никуда не посылать. – Достойно перевода только то, что не переводится.

            – Так как же его перевести?

            – Аня, сама посуди: зачем переводить то, что всё равно ни фига не переведётся? Непереводимое нужно не переводить, а пересказывать! Как говорили в школе, своими словами.

            Я всё-таки налила себе кофе: человек соткан из противоречий. Интересно, кто меня соткал? За мамой вроде не замечала, не говоря уже о папе: ткущий папа – это достойно отдельного разговора, как говорил Райкин, с глазу на глаз.

            – Будешь?

            Миша покачал головой и взял быка за рога. Или это был не бык, а конёк, причём безрогий и любимый.

            «Вечная бабья доля – слушать мужика», – это, кажется, Римка.

            «Не слушать, а слушаться», – это, судя по всему, Светка.

            «Бабья – доля. У женщины – в худшем случае судьба. А в лучшем – сама себе кузнец, хоть и не бабье это дело, ковать».

            Во как! А то прямо думают, что они обе такие умные, куда там.

                       

            42а

 

            Бесчисленные секунды рассыпались несобранными серебряными монетками, закатились во всевозможные уголки и под невозможные шкафы, из бесчисленных постепенно стали считанными. Я собирал когда-то монеты – этих, серебряных, в моей коллекции не было.

            Впрочем, сейчас не об этом.

            Сегодня у меня был Кот. То есть, конечно, не сегодня, а в тот вечер, когда я вернулся домой – кажется, с капусты. Надо будет об этом написать отдельно, то есть не только о капусте, а вообще о том, как нас посылали.

            Пока вернусь к моему Коту. Всё-таки лёгкость в мыслях у меня необыкновенная. Отсюда и ноги растут! Я же автор, вот Аня и переняла у меня эту самую лёгкость.

            Интересно, почему ноги – растут? И почему растут – только ноги? Не может же остальное тело при этом не расти… Ну хорошо, об этом можно подумать отдельно, когда придётся переводить что-то особенно непереводимое. Собственно говоря, Кот относится именно к этой категории.

            Он с большой буквы, потому что это не какой-то обыденный млеколакающий, а единственный в своём роде, да и не в своём тоже.

            Хорошее слово получилось, жаль, что поезд ушёл. Не только тот, на котором уезжал и приезжал Вадик, а тот, на который билеты распроданы давно и заранее. И с проводницей не договоришься, сколько ей ни предлагай, потому что у этого поезда нет проводниц. Да и самого его тоже ведь нет. Какие уж тут поезда. И предлагать, кстати, нечего.

            На этот вечер я себе запланировал перевод имени этого самого Кота.

            Каждый вечер, гуляя с Мариной, я переводил в уме одно имя или одну игру слов. Марина спала в коляске: она засыпала, как только Надя уложит её и укутает и мы выедем на свежий воздух.

            Королева не могла бы оценить мой труд, ведь ей достаточно было оригинала. А у нас хотя и не было королев – одна только капуста, – были девочки, очень похожие на Олю и медленно но верно подрастающую Марину. Конечно, Марине до Алиски было ещё далековато, но – чисто количественно, потому что качественных отличий, на мой взгляд, не было. На мой – значит и в самом деле не было.

            Перевести Алискину историю было невозможно, иначе не было бы смысла переводить. Я перечитал все переводы и поставил себя на место Оли: разве могла бы она подружиться с переведённой псевдо-Алисой? Та, ненастоящая, по-русски говорила не так, а значит не то, что настоящая, поэтому какая же из неё подруга? Подруги так не разговаривают.

            Каждый вечер, если только не посылали во вторую смену, я выезжал с Мариной и, пока она спала, переводил одну игру слов или одно имя. То есть не переводил, а пересказывал своими словами – вернее, Олиными. В её с Алиской возрасте слова подбираются легко, и за два часа мне это обычно удавалось.

            Оля оценивала результат – улыбкой, чего я и добивался, или критическим замечанием. Критиковала она меня редко и всегда, как я понимал по здравом размышлении, правильно.

            Стишок про Валета, укравшего у Герцогини то ли булку, то ли сырник – сейчас уже не вспомню, – я придумал вроде бы неплохо:

 

                                               Наша Дама горько плачет:

                                               «Где любимый мой калачик?»

                                               «Тише, Дамочка, не плачь!

                                               То Валет украл калач».

 

            А Оля сказала: «Получается какой-то туалет».

            Конечно, я переделал и вместо туалета сказал: «Злой Валет украл калач», и Оля одобрила.

            Мы приходили с гуляния, Надя брала Марину на руки, а я говорил Оле, например, от лица продрогшей и промокшей мышки: «Есть хочется… сыро». Она понимающе улыбалась, и я записывал перевод. Или повторяла по многу раз то, что ей особенно понравилось: «Куда запропастился мой кот?» У неё это здорово получалось, особенно пальчики щепоткой и улыбка почти как у того Кота, имя которого я решил придумать в этот вечер.

            До меня все, кто брался за «Алису», его имя не придумывали, а переводили, и получалось совершенно непонятно что: или Чеширский Кот, или какой-то Чеширский Мурлыка, или вообще Котик-Чешик. Оля справедливо недоумевала, почему этот улыбчивый, оптимистичный кот – Кот – не мылся и потому чесался, при этом не переставая улыбаться. Что смешного, когда у тебя чешется?

            Мы ездили с Мариной и ездили, было светло как днём, хотя, кажется, темнее не бывает, и я перебирал в уме всех известных мне котов. Все они были с маленькой буквы и потому не годились. И только один – я от радости чуть не поскользнулся и если бы не коляска, шлёпнулся бы на место, аналогичное тому, по которому шлёпнула Аню университетская дверь, – только один подошёл. Ну конечно – Кот Без Сапог! Ну да, без сапог, зато с юмором – ему же надо было чем-то компенсировать отсутствие обуви. Кот Без Сапог, зато с юмором – и никаких вам чешущихся мурлык.

            Приехали домой, и Оля одобрила.            Ясное дело, я не говорил ей, что сочиняю «Алиску». Готовил ей сюрприз. Сказал прямо, что по улице, где мы только что ехали, ходил Кот Без Сапог, чего уж там. Сочинять – так сочинять.

            На обратном пути мы с Аней говорили, естественно, о Перестройке, о чём же ещё. Думаю, что нездоровый оптимизм лучше здорового пессимизма, тем более что он у меня был вполне здоровым.

            – Тебе лучше это обсудить с моим мужем, – сказала Аня. – У вас получится в унисон.

            Я их пригласил в гости – под этим полусухим или полумокрым псевдоснегом особенно не наговоришься. И Кота как следует не назовёшь. Есть хочется, сыро.

                       

            42б

 

            – Ну ладно, об этом расскажешь на конференции. Возвращай мне слово.

            – Согласен. Надолго прерывать эффектную даму не в моих правилах.

            – А ненадолго?

            У моих героинь самооценка высокая, иначе зачем бы мне такая с позволения сказать героиня?

 

            43

 

            Потеплело, и мы с Даней позволили себе погулять подольше. Что это у меня столько «по»? Нужно работать над стилем, а то того и гляди автор лишит слова. Вот теперь уйма «то» на мою голову.

            Мы энергично гуляли по Ботаническому саду и вовсю бесились – мотались как угорелые в квача, Даня после садика, я – после работы. Снег исчез, как будто его и не было, а ведь когда-то был же. И дорожки почти высохли, так что с ума сходилось на полную катушку. Даня, как ни удивительно, за зиму подрос, и теперь не то что не нужно было поддаваться, а приходилось бежать во всю оставшуюся после работы прыть. Но всё равно убежать не удавалось: ребёнок каждый раз догонял, и каждый раз новым квачом была я. В смысле старым.

            Квач – это вам не «Попробуй не догони» в Мишиной «Алисе». Тут бежишь из предпоследних сил, что есть духу, который вместе с наступлением последних сил рискуешь испустить, потому что Даня никак не устаёт, а у самой духу только и остаётся что на последнее испущение. Или испускание? От такой беготни, ну её в баню, слова толком не вспоминаются.

            Мы, помню, с папой тоже мотались до посинения. Вернее, синел папа, а мне, как сейчас Дане, было хоть бы хны.

            Но вот обязательно попадалась и по-прежнему попадается неизбежная собачка, которая тявкает на людей, бегающих в своё удовольствие и потому никого не трогающих. А при собачке была и есть весьма строгая хозяйка или весьма же строгий хозяин, недовольные тем, что их цуцика нервируют невесть откуда взявшиеся и несущиеся во весь опор мальчик с мамой или девочка с папой.

            Надеюсь, вы помните афоризм моего несостоявшегося возлюбленного: кто не любит собак, то не любит людей. Бегая за Даней, я периодически бросала взгляды на строгую хозяйку и понимала, что воздыхатель был где-то прав. Интересно, где он прав теперь?

            Хотя почему хозяйкой я называю хозяйку, а не растявкавшееся существо без определённых занятий? Переводя неиспущенный дух, задала этот вопрос Дане, и он без раздумий ответил, что хозяин – именно существо, а не хозяин или хозяйка. Тот, кто не хозяин, разве будет так по-хозяйски лаять?

            Нет, лай, как ни крути – прерогатива хозяина. Вернее – право на лай, потому что лает не хозяин, а наделённые этим существенным правом существа. Был бы хозяин, а бобики, охочие потявкать или подтявкать, всегда найдутся.

            О собачьем праве я подумала, когда мы, полуживые, приплелись домой. Саша зачем-то слушал недавно полученную от мамы ту самую покрытую пылью веков магнитолу, хотя обычно читал перестроечные газеты и последние страницы толстых журналов. Газета лежала на диване, вымазывая свинцом новый плед. Наверно, очередной портрет он уже вырезал или дочитал про надвигающийся Съезд. Саша регулярно читал на эту тему и ходил на встречи с кандидатами и на прочие разгулы гласности вроде клуба любителей «Огонька».

            Уже давно не глушили, не то что в старые добрые времена. Глушилка – это как булыжник в статуе про оружие пролетариата. Вернее – как электронный бобик: затявкивает слышимое с максимальной эффективностью. Сначала всё тихо и мирно, и думаешь в наивности своей: сегодня пронесёт, удастся послушать Кэта Стивенса или Максимова, или вообще «Архипелаг». Потом она появляется – издалека, вроде разыгрывающейся зубной боли. Сильнее, сильнее, совсем рядом… И вдруг – да какое там вдруг, у них ничего вдруг не бывает, – зажужжит, завизжит, зарычит, как бормашина, – и Кэт Стивенс исчезнет, словно его и не было. А ведь был же…

            Как мне удалось записать «Миледи д’Арбанвиль», ума не приложу… Думала, как дура, а вдруг больше вообще глушить не будут? Пришлось так же скатать губу, как раскатала, – это мне Агальтинова посоветовала по-дружески. Или Гельфандша, не помню уже.

            Когда мы учились в универе, глушилки частично отменили – в связи не с гласностью, как сейчас, а с разрядкой: «Свободу», конечно, слушать было не позволено, зато «Голос» – можно, причём по два раза в день, в три и в пять.

            Саша как раз слушал «Свободу» – это сразу стало понятно по качеству речи.

            – Что пишут и даже говорят? – осведомилась я встревоженно.

            Мы дослушали, Саша выключил магнитолу, поцеловал Даню и объяснил:

             – Людей поубивали. Сапёрными лопатками и какой-то дрянью – «Черёмуха» называется.

            Я пошла стелить ребёнку, спрашивая сама у себя, куда они влезли на этот раз. Догадаться не удалось – мало ли.

            – В Тбилиси, – сказал Саша. – Прогоняли с центральной площади.

            Даня пошёл в ванную, а мы на кухню.

            Ужинать как-то не хотелось.

            – Атаман у них – то ли Муравьёв, то ли Родионов, – продолжил Саша.

            – Вряд ли Муравьёв, – возразила я. – Двое муравьёвых за 70 лет – это чересчур.

            – Ну да, Родионов.

            Мы сидели, молчали и смотрели кто куда. Повешенные Даней часы нетихо тикали.

            – А что на это говорит генеральный руководитель концессии? – продолжала я осведомляться.

            – Они отбыли по делам.

            Представляю, что сказала бы Светка, и не представляю, что – Агальтинова.

            – Снова бояре виноваты, – интеллигентно развила я нашу с ними мысль.

            Саша что-то вытер на чистом столе и сказал вроде как оправдываясь:

            – Если бы не он, сейчас бы глушили.

            Вот бы дамы выдали хором! Да и выдают, наверно, по отдельности.

            – А мог бы вообще бритвой по глазам, – сказала я и пошла поцеловать Даню перед сном.

            Наши потом тоже подробно всё показали и рассказали.

            Интересно, почему я ненаших называю нашими, и наоборот?           

           

            43а

 

            Ещё я напишу о том, что лапоть может прикинуться сапогом, но останется лаптем, причём не крестьянским, а люмпенским, разве что с наглыми сапожьими повадками. И о том, что «финка» может выдавать себя за наточенную сапёрную лопатку, но не перестанет быть ножом-убийцей в немытых руках того же лапотника.

 

            43б

 

            Интересно, почему я наших называю ненашими, и наоборот? Надо будет обсудить это с ближайшим окружением. Южина – умнейшая баба, равно как и Гельфандша, как бы далеко она ни обреталась. И что интересно – пишет совершенно без акцента. Тоже достойно обсуждения.

            Ну, конечно, они такие же бабы, как Шлейников был мужик. Вернее, мужчина.

            Перед Светкиным отъездом сидели у неё в расслабленном и опечаленном состоянии, слушали всякую всячину из нашего времени, трясли, так сказать, стариной. Пробовали понять, почему время убегает, если за ним никто ведь не гонится, но как-то не понималось… Хорошо хоть наша всячина никуда от нас не убегала.

            – Впечатление неизгладимое, сколько ни гладь, – заметила Анюта после часа или двух, на что Гельфандша, сделав грациозный глоток а-ля femme fatale, неожиданно возразила:

            – Терпеть не могу, когда непонятно кто гладит.

            – Так поначалу же непонятно, понятно кто это или нет. Вот и позволяешь гладить, пока поймёшь, – вздохнула Южина. – А пока поймёшь – изгладит до потери сознания.

            Светка строго, но, по-моему, неуверенно покачала головой:

            – Пока не поймёшь, обойдётся без глажки. Тоже мне!

            Мы вздохнули в унисон, потому что попробуй возьми вот так сразу и пойми… И обойдись – тоже попробуй.

 

            44

 

            Кстати о булыжнике. В университете мы с дамами любили булыжные дисциплины. Не то чтобы они дисциплинировали – нас не очень-то подисциплинируешь. И не то чтобы мы испытывали к ним любовь – нам было к чему и кому её испытывать. Но дело в том, что не нужно было строчить конспекты, а можно было заниматься любимым делом, например, сочинять пародии за компанию. Мы это страшно обожали, а ведь если есть возможность делать то, что любишь, значит любишь и самоё – как вам оборотец? – и самоё возможность заниматься любимым делом. Получается, что булыжные дисциплины мы любили.

            А как вам моя железно-булыжная логика?

            В Политехе, правда, никакого кайфа для меня не было, потому что злая судьба, то есть изначально неправильная стратегия и непослушание родителей, на год лишили меня общения с Римкой и Светкой в официальной обстановке. Но это я ведь сама виновата. Всё объективное по сути своей совершенно субъективно. Ну, или частично. Это дамы у нас объективные идеалистки, а я – субъективная.

            Так что История КПСС для меня, в отличие от Гельфандши и Агальтинихи, пронеслась практически незамеченной.

            А вот в университете мы воссоединились – как те два юбилейных булыжных чувака на мосту, хотя нас, в отличие от них, было круглое число – трое. Кстати, они были почти моими ровесниками – их водрузили на постамент ровно за три года до фестиваля. Стоят как два непонятно кто, взявшись за руки, и смотрят в прекрасное далёко, олицетворяя нерушимую дружбу народов. Почему, спрашивается, нам с дамами не приходит в голову взяться за руки и олицетворить? Может, потому, что мы – один и тот же народ, хотя и, с официальной точки зрения, разные народы, и нам ничего не нужно в качестве компенсации символизировать? Впрочем, кто знает: может, если бы нас водрузили куда-нибудь, мы бы тоже взялись и олицетворили что им требуется…

            – Не взялись бы! – мотнула шевелюрой Агальтинова.

            – И никто бы нас не водрузил – надорвались бы водружать! – аналогично мотнула Гельфанд.

            Это к вопросу о том, что кого определяет: бытие сознание или – как мы с дамами считаем – наоборот.

            После бесконечно длинных и потому быстро закончившихся пар мы пошли в «Пулемёт». Взяли по паре обычных, вошедших в традицию бутербродов с колбасой и чем-то запить, и я заявила с присущей мне страстью к аналитичности:

            –  Дамы, я, как это ни жутко звучит, перечитала всех классиков марксизма, ленинизма и пролетарского интернационализма…

            Дамы в ужасе окинули меня взорами.

            … и не нашла в них ни одной мысли. Ни умной, ни глупой, а вообще – никакой…

            Светка пробовала выкашлять попавший не в то горло кусок, а Римка рванула меня под руку на свежий воздух.

            Мы перепрыгнули широкую мостовую в неположенном месте, водительница четвёрки, кажется, обложила нас по первое число, но нам было не до неё: Светка дико кашляла без малейшего изящества, я упиралась из последних сил, а Римка из последних же сил волокла меня в парк, на скамейку под трёхсотлетним дубом.

            – Чёртов хлеб! – рявкнула Гельфанд, когда ей удалось выплюнуть остатки былой роскоши. – И почему его только называют хлебом, если его невозможно отхлебнуть?

            – Главное – выхлебнуть, – уточнила Агальтиниха. Потом оглянулась на дуб и спросила риторически:

            – Южина, ты знаешь, как ему удалось дожить до глубокой старости и пережить всех и вся?

            Я потёрла затёкшую от волочения руку и насторожилась.

            – Он не читал и не обсуждал классиков марксизма, – ответила за меня Римка.

            Светка кивнула и бросила задумчивый взгляд с поволокой в сторону университета.

            – Скажете, я не права? – возмутилась я. – Можно подумать, вы не согласны!

            – Если бы ты была не права, – назидательно заметила Римка, – тебя бы посадили не за дело. А так – посадят за дело, вот и вся разница. Когда человек уже сидит, ему всё равно, справедливо его посадили или нет.

            – Кто это с тобой поделился печальным опытом? – удивилась Гельфандша.

            – Сделала ряд логических умозаключений, – назидательно, как тот Мышь из «Алисы», пояснила Римка. – Ну, так на чём ты остановилась? Излагай, стен тут, слава Богу, нет.

            – Которые помогают или которые с ушами? – спросила я в меру обиженным тоном.

            – Поможем тебе мы, – заметила Светка. Она окончательно освободила не то горло и была готова молчать об услышанном. – А без ушей, ты же понимаешь, не обходится ни одно место общественного пользования.

            Это да. Уши и глушилки функционально дополняли друг друга.

            – Ну так вот я вам и говорю: ни единой мысли, сколько Педан ни поднимал указательный палец и сколько баба Галя ни закатывает глаза.

            – Ты что, их слушаешь? – удивилась Гельфандша. – А как же ты успеваешь сочинять поэмы?

            – Вот почему Педан попёр из аудитории меня, а не Южину! – возмутилась Римка. – Я ржала за двоих, а Южина, оказывается, слушала несимое.

            – Долг пулемётчицы – слушать командира! – вставила Светка. – Ну, и что говорит баба Галя?

            Баба Галя читала у нас политэкономию сначала капитализма, а потом социализма. То есть читали мы, а она о читаемом рассказывала, как будто мы сами не могли прочитать. Впрочем, дамы не могли, конечно, а я читала и искала мысли. Поэтому им, в отличие от меня, не было досадно: если чего-то не ищешь, то и не найдёшь, разве что ненароком, а вот если не находишь, хотя ищешь, то, конечно, становится досадно, что зря искала.

            – Ну вот как-то выдала о прибавочной стоимости.

            – Вот даёт! – заявили дамы хором.

            – Что знает и где живёт! – это, кажется, Римка.

            – Подавляешь интеллектом! – это, судя по всему, Светка.

            Я пропустила их завистливые возгласы мимо ушей, которые у меня, в отличие от стен, были, – хотя и у стен они тоже были, нам ли не знать.

            – Главный классик вывел математическую формулу. Баба Галя так гордится, как будто ихний руководитель идеологической концессии переплюнул Ферма с Пифагором. Оказывается, четыре плюс четыре будет восемь.

            Дамы посмотрели на меня с сочувствием.

            – А не отдохнуть ли тебе, Анюта? – заботливо проблеяла Агальтинова.

            – Ты, Викторовна, человек в принципе неплохой, – вздохнула Гельфанд. – Вот только иногда перечитываешь не тех классиков, и из тебя прёт. Я сказала – не от тебя, а из тебя, – вовремя перебила она меня.

            – Мы вот тут сидим как три дуры на Плющихе, – назидательно заметила Римка, – а кое-кто кое-кого уже наверняка заждался.

            – Кое-где, – кивнула Светка.

            Меня, кстати, тоже ждали, причём не тоже – а ещё как. Но где же ещё выскажешься, если не в «Пулемёте» или под трёхсотлетним дубом?

            – Баба Галя гордо так говорит: из восьми часов четыре, мол часа, рабочий работает на себя, а четыре – на капиталиста.

            – Ну? – хором удивились дамы.

            Хотя если бы они удивились поодиночке, что бы это изменило?

            – Значит, он его эксплуатирует, – процитировала я бабу Галю и пославшего её классика.

            Светка посмотрела на меня с подозрением, как будто это я сама придумала.

            А Римка – оцените фигуру речи – облекла их обоюдное удивление в словесную форму:

            – Так на фига б он затевал бизнес, если б этот деятель всё время работал сам на себя?

            – Если он такой умный, этот рабочий, пусть бы открыл своё собственное дело и нанял капиталиста в рабочие.

            Мы помолчали.

            – Справедливо тебя посадят, Викторовна, – успокоила Римка. – Ты бы ещё о диктатуре пролетариата рассказала.

            – У стен не только бывают уши, – завершила мой рассказ Гельфанд. – К ним иногда ставят.

            Мы пошли на остановку. Есть хотелось нестерпимо – мы же из-за их подозрительности так и не перекусили, а Светка ещё и подавилась.

 

                        45

 

            Конференцию назначили на воскресенье, чтобы не комкать и не срывать учебный процесс. Валерий Викторович выбил Большую физическую. Это радовало, не всё же нам перестраиваться или, тем более, обличать тлетворное влияние.

            Я взяла дома гипер-отгул, чтобы морально подготовиться. Мама забрала к себе Даню, Саша писал книгу, у Римки были пары или совещание.

            Уже собиралась выходить, взяла белую сумку с чёрными разводами и журналом, как пришла Роза Моисеевна. Я думала, звонит Агальтинова сообщить, что пары или совещание отменились. Отменятся они, как же. Зато звонил Вадик.

            – Привет! – сказала я, давая прерывистым дыханием понять, что спешу. – А конференция же завтра.

            – Я заранее, – сказал Вадик. – Поселился в гостинице с видом на тебя, то есть на университет. Могу ли рассчитывать?

            Чтобы мочь рассчитывать, нужно правильно всё рассчитать, отвлечённо подумала я. Его расчёт на традиционную неожиданность был правильным: я назначила ему свидание – ну, не свидание, а место встречи.

            – Готов к выступлению? – строго спросила я, когда мы встретились у «Театрального» ресторана и Вадик вручил мне букет.

            Он никогда не бывал не готов, поэтому можно было спокойно пойти в «Театральный», сесть у одного из окон и выпить по чашке горячего шоколада.

            Шоколад оказался не просто горячим, но и настоящим, его следовало не столько пить, сколько есть, как мороженое в шоколаде, пусть и не горячем. Что тут запутанного и непонятного? Я же вам рассказывала о фруктовом мороженом в шоколаде.

            Нашего столика здесь не было, ну то есть они все были не нашими, но в следующий раз этот, с видом на площадь и старинный красный ломбард, будет уже нашим. Количество, как говаривал Педан со товарищи-классики, переходит в качество.

            – Как Надя? – традиционно спросила я. Традиционно – значит заинтересованно. Я имею в виду мои традиции, конечно, а не придуманные третьими лицами. Да пусть даже и вторыми.

            – Сегодня поставил ей Rubber Soul, – сказал Вадик, отпивая или всё-таки немного отъедая горячего шоколада. – Как знал, что нужно сохранить. Хотя откуда я мог знать?

            Мишель тоже не знала, как скрыться от пассажиров с траурными букетами. Выбежав из автобуса, они пошли по улице Пигаль, потом вверх, на Монмартр. На Пигаль делать особо нечего, если только в «Красной Мельнице» нет представления. Сегодня не было, да и эти с букетами могли оказаться поблизости, улочка вполне в их духе. А на Монмартре есть кафе – кажется, «У Мишель»… Нет, Мишель звали девушку, а кафе называлось «У Мари», или примерно так.

            Они сели возле окна. Это был не их столик, у них пока не было своего столика, но в следующий раз, подумала Мишель, это уже будет их столик, и он будет свободен.

            «Я не представился, – сказал он. – Меня зовут Пол. А тебя?»

            В английском языке нет разделения на «вы» и «ты», иначе он сказал бы «вас». Но какой смысл говорить на Монмартре по-английски?

            Женщина пела в музыкальном автомате, и «р» привычно поскрипывало повозкой, когда-то, когда это кафе было ещё харчевней и тут слыхом не слыхивали о горячем шоколаде, проезжавшей вниз, туда, где сейчас «Красная Мельница» и дальше, где теперь станция метро.

            «Мишель», – ответила Мишель и добавила ещё что-то, похожее на песню из музыкального автомата.

            Их обеих ему приятно было слушать. Иногда всё понимаешь – и слушать не хочется, а иногда – не понимаешь ни слова, но всё равно заслушаешься и ждёшь новой песни, и надеешься, что плёнка не закончится. И плёнка тебя не подводит, не заканчивается, и повозка едет и едет мимо харчевни к ещё не придуманному метро и к ещё не построенной и не нарисованной тонким пёрышком «Красной Мельнице».

            Пол вспомнил несколько французских слов. Он учил французский в школе, но с произношением у него всегда не ладилось. Пел-то он только по-английски, а чтобы произношение было правильным, нужно на этом языке петь, тут никакие правила вроде «держи язык за зубами» не помогут.

            Ему пригодились все несколько слов из его ограниченного французского словаря. Он вставил их в песню и спел её, не перебивая и не заглушая женщину, певшую в музыкальном автомате.

            Наоборот, они вроде бы подпевали друг другу. Это было проще простого: идёшь себе за повозкой, смотришь на окно харчевни и столик, за которым сидят Мишель и Пол, занятые горячим шоколадом – или что тогда подавали в харчевнях? – и стараешься имитировать поскрипывающее «р» и мягкое, как падающая капелька дождя, «л». И получается!

            Мишель слушала с удовольствием, ведь нравится не обязательно то, что понимаешь, да и почему нравится – тоже, честно говоря, не всегда понятно. Тем более что несколько слов она всё же разобрала, хотя «л» в её имени получилось у Пола твёрдым, словно камень монмартрской мостовой, на который падали дождевые капли.

            За окном раздались аплодисменты, похожие на шушуканье.

            Мишель подняла голову.

            Пассажиры автобуса пристально глазели на них, выглядывая из-за траурных букетов.

             Мой шоколад растаял, не успев остыть, а у Вадика растаял и остыл, потому что он не столько ел, сколько рассказывал.

            Я собралась с мыслями и продолжила нашу игру.

            Мишель жила возле площади Согласия, а работала в кафе-кондитерской. Продавала рогалики и какао, которые там называли соответственно круассанами и горячим шоколадом. Над кафе был магазин женского, торжественно говоря дамского, белья. Пока женщины-дамы выбирали себе неглиже, официально и неофициально сопровождавшие их мужчины пили несъедобный, хотя и горячий шоколад и заедали рогаликами-круассанами.

            Пол никого не сопровождал, просто зашёл в кафе перед концертом в «Олимпии». Рогаликов он раньше не пробовал, а ему их расхваливали так, что попробовать или, говоря торжественно, отведать, было необходимо, иначе дома не поймут. Не то чтобы он очень хотел быть понятым, даже наоборот, предпочитал оставаться непонятным, но хотелось узнать, правда ли может быть что-то вкуснее рыбы в сухариках, да и холодное пиво за пару часов до концерта было бы не лучшим выбором.

            Слово «круассан» он выучил ещё в Ливерпуле и грассировал им на радость посетителям «Грота», вернее «Каверны». Плюс несколько слов из школьного учебника. Ну, и ещё он мог спросить «Куда запропастился мой кот?» – но только если бы возникла такая необходимость, потому что без реальной необходимости он четыре французских слова подряд не выговорил бы.

            «Привет! – сказал он девушке с такой же стрижкой, как у него. – Меня зовут Пол».

            Он попробовал смягчить «л», чтобы получилось по-французски, но, кажется, не получилось.

            «Мишель», – сказала Мишель, и у неё вышло намного лучше. Ну, то есть у неё вышло как следует. Учительница в ливерпульской школе тоже так говорила, но это как если его город назвать с французским акцентом.

            Пока Пол запивал рогалик какао, он придумал песню и вставил в неё все французские слова, которые выучил в школе.

            «Слушай, – предложил он Мишель, – приезжай к нам в Ливерпуль. У нас в «Гроте» поётся не хуже, чем у вас в «Олимпии»! Сегодня у нас тут концерт. я бы тебе дал билет, но уже все раздал, как на зло. Зато в «Грот» у меня билетик есть.

            Им разрешали раздавать по пять штук, итого получалось двадцать, остальные народ расхватывал, прежде чем они даже успевали отправиться в аэропорт.

            До улицы Святого Матфея она доехала на автобусе, и траурных букетов ни у кого не было. Потом шла пешком и всё смотрела по сторонам – где же докеры и биндюжники, -но встречались только футбольные фанаты и любители музыки. Впрочем, болельщики любили музыку не меньше, чем соответственно «Ливерпуль» и «Эвертон».

            В «Гроте» было полно людей, на улице – ещё больше. Если бы Пол не дал ей тогда билета, она бы ни за что не протиснулась. Но билет был, и она вошла и села за свой столик, ну то есть у неё там своего столика ещё не было, но в следующий раз этот уже будет своим. Со столиками всегда так. Да и не только с ними.

            Мишель взяла себе стакан «Театрального». Рыбы с сухариками не хотелось, потому что, говорят, она без пива – всё равно что какао без шоколада, а пиво Мишель не любила, считала, что оно делает человека похожим на бутылку, даже если он пьёт из кружки, а не из горлышка.

            У всех четверых стрижки были как у неё, это было забавно, словно их и её стриг один и тот же парикмахер в парикмахерской недалеко от Вандомской площади.

            Когда публика временно пришла в чувство и они заиграли и Пол запел о Мишель, Мишель удивилась: как ему удаётся играть левой рукой? Она даже вилку не умела держать в левой руке, а тут – гитара, причём её нужно же не просто держать, а перебирать струны. Она мысленно попробовала – вилки под рукой не было, – но у неё не получилось даже мысленно.

            В песне ей была понятна целая строчка, причём произношение у Пола получилось почти как у неё, разве что «р» раскатывалось не так непринуждённо. Главное – петь, тогда и акцента не будет, и никакие правила тут не помогут, скорее навредят. В школе Мишель учила английский язык, но в Ливерпуле по-английски говорили не так, как у них в школе. Она решила выучить песню про себя и петь её столько раз, сколько нужно, чтобы чувствовать себя на улице Святого Матфея, как на площади Согласия.

            Песня о ней была совсем новой, люди ни в «Гроте», ни под репродуктором у входа раньше её не слышали и, конечно, не знали, что Пол придумал её, когда запивал круассан-рогалик горячим шоколадом-какао на первом этаже большого здания, а над ними дамы выбирали бельё. И не знали, конечно, что её зовут Мишель, хоть он и произносил её имя без мягкого знака, и в «Грот» её пригласил он, Пол, имя которого она смягчает и делает похожим на своё.

            Они спели о Мишель в начале и в конце, иначе их бы не отпустили.

            Пол подмигнул ей, и понятно, что никто, кроме Мишель, этого не заметил. Слишком много вокруг было народу, а толпе не до деталей. Впрочем, толпой они, к счастью, не были.

            Мишель допила «Театральный» и вышла на улицу, напевая песню о самой себе, и у неё начинало получаться, хотя, конечно, чтобы по-настоящему получилось, нужно спеть раз четыреста. Ливерпульский прононс произведёт сенсацию, а сенсации она обожала.

            Автобуса долго ждать не пришлось, они тут ходили лучше, чем между площадью Согласия и улицей Пигаль, точно по расписанию, которое висело на столбе возле остановки. Мишель села у выхода. Автобус ехал по набережной вдоль не выглядящего северным моря, и она подумала, как было бы здорово неспешно плыть домой, в лодке с послушными, словно две нелёгкие пушинки, вёслами, и люди, иногда, со всплесками, проплывающие мимо, казались бы удивительно не такими, как когда ты – среди них, и медузы были бы отстранённо безопасны.

            Водитель остановил автобус возле метро, в него вошли люди с траурными цветами. Он сели возле окон, но смотрели не в окно, а на Мишель. У неё не было в руках траурного букета, и они осуждали её за это, а возможно и не только. Лодка доплыла до берега, пловцы вышли из воды, медузы уплыли туда, где вода холоднее. Мишель выбежала на остановке у «Красной Мельницы», на этот раз не дождавшись Пола, и поспешила наверх, в сторону Монмартра, к ресторанчику, когда-то называвшемуся харчевней, а сейчас – рестораном «У Мишель». Или «У Мари».

            Расстояние за столиком, становящимся нашим, как водится, не сокращалось, хотя и не исчезало – куда ему деться. Вторая порция шоколада из горячей стала комнатно-тёплой, мы допили её и, говоря казённо, покинули помещение.

            С ресторанами всегда так: приходишь в ресторан, а уходишь из помещения. Хотя кто знает – возможно, «У Мишель» было бы иначе.

            Нет, пусть всё-таки будет «У Мари».

 

            45а

 

            Аня уехала домой, а я пошёл на футбол. До начала оставалось ещё много времени, вполне достаточно, чтобы купить билет – хотя бы на Северную трибуну.

            Ехал и думал, что хорошо бы помочь им понять друг друга, но для этого мне нужно осуществить задуманное: сделать систему машинного перевода. Прежде чем начать, я несколько лет придумывал название. Оно долго не придумывалось, и вдруг пришло в голову. Полностью оно звучало непривлекательно – «Перевод английских рефератов и статей», зато аббревиатура получилась отличная: ПАРС. Как только название придумалось, мы принялись за дело. Правильнее было бы наоборот, но как делать то, что неизвестно как называется?

            Правда, Мишель и Полу нужен не русский язык, а французский, и тут им могли бы помочь другие, например, насколько я знаю, «Глобалинк». У нас-то с микрокомпьютерами, как и с прочими универсальными ценностями, пока временные проблемы… С французским языком, правда, тоже.

            Но мы всё равно сделаем! – в который раз решил я, поднимаясь на мой традиционный тридцать восьмой ряд. Название-то уже есть.

           

            46

 

            Не все воскресенья – кровавые. Это, как говорится, обещало быть.

            Обещания нужно выполнять, иначе зачем было бы обещать. Впрочем, для весьма многих обещание предполагает невыполнение обещанного. Воскресений это, правда, не касается. По крайней мере того, некровавого, точно не коснулось.

            Мы бодро и обязательно явились к Большой физической задолго до начала действа. Я могла себе позволить полное душевное равновесие: Даня был у мамы, а Саша пошёл на стадион, на встречу с Коротичем, – их с Евтушенко выдвинули нашими кандидатами. Хотел потащить с собой ребёнка, но я не спорила, а мама не допустила.

            В коридоре без нас было пусто, зато с нами стало оживлённо, пусть поначалу и малочисленно. Впрочем, наше количество неизбежно переходило в качество. Куда ему, несчастному количеству, деваться?

            Римка явно была готова потрясти ещё не собравшихся слушателей неувядающей свежестью и немелеющей глубиной. Интеллект её засверкал уже на выходе из лифта, хотя кому как не Агальтинихе знать, как важно быть серьёзным. В смысле серьёзной.

            – Добрейшего всем утречка! – сказала она нам с Вадиком. То есть мне и Вадику по отдельности, хотя и вместе – расстояние никуда не делось. А ведь сколько сеновалов пройдено и кафе-мороженых впереди!

            – Готова? – задала я риторический вопрос. Римка и не готова?

            Она изящно фыркнула – мол, главное, чтобы готовы были они, и перевела разговор на более важную тему, пока Вадик ушёл в себя – или в туалет.

            – Что выдадим я, Вадик и ты, в том числе от имени внешней эмигрантки, я знаю. А вот хотелось бы знать, о чём поведает ваш новый привлекательный сотрудник, неюность которого скрывает слабость его пола?

            – При всей его слабости он ничем не привлекает и потому не отвлекает от служебных обязанностей, – поделилась я сокровенным. Хотя в данном случае сокровенностью даже не попахивало.

            Римка заметила:

            – «Привлечь» и «отвлечь» – из разных плоскостей. Как «спать» и ну, ты понимаешь».

            Римкина опытность не переставала внушать трепет, переходящий в священный. Так бурные продолжительные аплодисменты во время оно переходили, помнится, в овацию.

            Он должен был рассказать о «Зазеркалье», поэтому я поставила его сразу после Миши Блехмана. Они были даже похожи – впрочем, почему даже?

            Он и впрямь совершенно не отвлекал, тем более что они с Мишей завели бурную беседу о Коротиче и съезде. Даня сказал бы им о папе-Ленине и похвастался альбомом «Они сражались за Родину». Во взглядах они, кажется, сошлись не полностью, но единство противоположностей – это как количество с качеством. Интересно, что бы мне за эту максиму поставил наш учёный малый? На встречу с Коротичем они не пошли только из-за нашей конференции. Там собрался целый стадион, народ был на подъёме, как на финале какого-нибудь кубка – кажется, так.

            – Кумиротворение, – энергично сказал он, – это как столпотворение. Но если уж без кумира невмоготу, то хотя бы не нужно возводить в кумиры политических деятелей. Можно выбрать себе кого-нибудь более постоянного в мыслях и чувствах.

            Миша возразил, хотя в душе, конечно, согласился. Тут мы с ним были едины и непротивоположны.

            Тем временем народ собирался, так что пришло время браться за гуж.

            Валерий Викторович усадил меня внизу в двучленный президиум одесную от себя, тем самым заставив меня почувствовать себя, – ну то есть не его, а меня, – Иркой, а себя, – в смысле не меня, а его, – Сергеем и тоже Викторовичем. Надеюсь, вы продрались сквозь мой синтаксис. Пусть остаётся так, не буду править.

            Глядя снизу вверх на собирающийся народ, я ощущала лёгкую душевную приподнятость. Места заполнялись, мои студенты, невзирая на воскресенье, явились в почти полном составе, Серёжа Соркин помахал мне рукой, девицы тоже. Можно было подумать, что мы с ними прощаемся, а не наоборот.

             Докладчики – в смысле выступающие – сели в первом ряду, под многочисленной в разумных пределах публикой. Римка, ясное дело, не принесла с собой ни листочка, всё своё Агальтиниха носила с собой ещё со времён кубического ридикюля. Да и все мы носили, хотя до халата с тапочками не дохаживали. Как вам теперь моя морфология?

            Он снова, как неоднократно на заседаниях кафедры, подмигнул мне и возобновил диалог с Мишей. Конечно, не рассказывала – потому что не о чем было рассказывать. И, в отличие от воскресенья, не обещало быть.

            Серёжа, Ира и вообще вся моя группа, с которой мне действительно повезло, тоже не знали, куда улетают утки, когда пруд в Центральном парке замерзает. Холден буцнул камешек, и тот улетел в ручей, кажется, возомнивший себя речкой. В парке было кайфово, народу в такую рань с гулькин нос, если можно так выразиться, да и тем ни до кого не было дела.

            Не было так же, как его старшему брату. Чувак заколачивал в Голливуде на своих вестернах офигенные бабки и крупно всех имел в виду. Ещё бы не заколачивать и не иметь: роги все как один валом валили на всю эту фигню про кольты, виски и салуны. Чувак ошизел от славы и бабок – не брат, а какая-то красная нить из красной дорожки. Прямо вся из себя особая особь. Спит и видит у себя под окном навороченный кадиллак, – нет, лучше в личном гараже, нефик бросать такую тачку где попало. Хотя под его домом – это тоже не где попало, таких бунгал по всему Беверли Хиллз ещё поискать.

            «Ну и пускай ищет себе», – почти вслух решил Холден и буцнул ещё один камешек, величиной чуть ли не с маленький бейсбольный мячик, чуть ногу не отбил.

            Бейсбол – офигенная игра. Он в школе был кетчером – ну, это тот, кто ловит мячик, – хотя если вы не видели, что толку объяснять? Всё равно ни фига не поймёте. Да ладно, не берите в голову, просто шиза давит сегодня, вот и вызверяешься на каждого встречного, но это ж не со зла.

            На 5-й авеню, как всегда, народу и машин было пруд пруди. Маленькая девочка шла по самому бордюру и что-то распевала на радостях, не обращая внимания на все эти притыренные «бьюики», «плимтуты», «шевроле» и прочие мечты, ставшие явью. А родители не обращали внимания на неё – грызлись в собственное удовольствие, но шли при этом не по мостовой и не по бордюру, а по тротуару.

            Чувиха была высший класс, если смотреть сзади, а чувак – ничего особенного, да и явно не при бабках, потому что пешком. Но Холдену они были до феньки, главное – за ребёнком смотреть даже и не думали, им бы только потрындеть о всякой фигне и повызверяться друг на друга. Рог останется рогом, хоть в офигенных джинсах в обтяжку, хоть в вечернем платье, хоть в кадиллаке, хоть в линкольне. Да и машины у них рогатые – это, видно, одно с другим как-то связано.

            Вот был бы такой бейсбол, чтобы не мячик ловить, а детям не давать попасть под машину или упасть в пропасть, когда родителям-придуркам начхать на ребёнка и растереть. Холден был бы лучшим кетчером, у него всё для этого было в лучшем виде, даже красная бейсболка «Нью-Йорк Янкиз». Жаль, в такой бейсбол никто не играет…

            А всё-таки – куда они летят, перекрякиваясь и не оглядываясь по сторонам?

            Вопросов было немного, но по существу.

            – Сэлинджера невозможно перевести, – сказала Ира Паламарчук. – У Райт- Ковалёвой вроде бы отличный перевод, но Холден Колфилд говорит чересчур искусственно, мы так не разговариваем.

            – Ну да, чувак писал на слэнге, – процитировала я Римку. – Значит, пусть в переводе тоже будет слэнг. Правда, периодически – раз в поколение – нужно будет корректировать перевод, чтобы это был именно слэнг, а не что-то, на него даже не похожее. Ничего не попишешь: оригинал имеет свои сильные стороны, а копия – свои слабые.

            Хотя что, собственно говоря, нужно было пописать?

            Светка поддержала меня из своего двуязычного далёка, а Римка – из нашего не менее двуязычного, вернее трёхязычного, близка. Я им тысячу раз говорила:

            «Дамы, так кем всё-таки важно быть – серьёзным или Эрнестом?» Они ума не могли приложить, хотя я думала, что не особо и прикладывали. Была неправа, вспылила. Светка придумала весьма неплохо, даже классно:

            «Имя – это серьёзно».

            Непереводимое переводить трудно, а переводимое, оказывается, – ещё труднее. Голсуорси в «Саге о Форсайтах» ни слова не говорит ни о какой серебряной ложке, а книга называется «Серебряная ложка». Римка сделала паузу в стиле, если мне не изменяет память, Комиссаржевской, – надо же, даже это помню, – и выдала:

            – Замечу с высоты прожитых лет…, – хотя высот пока не достигла и была, на мой непрофессиональный взгляд, вполне ещё ничего, – замечу, что хотя мы с некоторых пор придерживаемся универсальных ценностей, наши дети рождаются в рубашке, а не с серебряной ложкой во рту. Поэтому никакая это не «серебряная ложка», а «счастливчик». Не родись, как говорится, красивой.

            Это, кстати, можно успешно совмещать, – подумала я о себе, да и о дамах тоже.

            Светка всегда классно придумывала имена и названия, но – или и – мне из-за них был сплошной цорес, если воспользоваться термином Беллы Ефимовны. Сообщаю некоторые подробности.

            На очередном Педане мы с дамами сочиняли внеочередную пародию на Пушкина. Гаврила и Ненила колебаний не вызвали, а вот имя третьего по счёту, но не по значению героя любовного треугольника, рождалось в муках, вернее, никак не хотело родиться. Потом, кстати, оказалось, что эти муки были сопоставимы с настоящими. Имя было важное, потому что должно было породить название всего поэтического шедевра, но, повторяю, не порождало, хоть убей.

            Мы искусали все шесть губ и несчётное количество раз вызверились друг на друга. Всё было бесполезно, хоть кусай, хоть не кусай.

            И вдруг количество перешло таки в качество.

            «Архимандрила! – рявкнула Гельфандша почти неслышным шёпотом. – Чувака зовут Архимандрила!»

            Я заржала, как лошадь на весеннем пастбище, и забилась в конвульсиях. Дамы тоже бились, но с присущей им скрытностью, а меня Педан вытурил с пары, и как я потом сдала ему его мат, до сих пор не понимаю. Зато название – «Архимандрилиада» – получилось классное. И наше сознание вполне определило нам наше бытие.

           

            47

 

            Народ балдел от Римкиных и Светкиных переводов непереводимого, точно как мы тогда, когда Светка где-то достала несколько бутылок пива, я припёрла с базара здоровенного сухого леща и мы собрались у Римки. Врубили «Дип Пёрпл» – Иан Гиллан пел офигенно, и тут, и в «Иисус Христос, суперзвезда». Конечно, дамы нашего полёта и пиво с таранкой – вещи для высоких интеллектуалов и интеллектуалок несовместные, но мы совмещали – целиком и, как учила Партия, полностью.

            Пиво было холодное и неразбавленное, поэтому нам – или нами – говорилось о высоком.          

            – Мы, дамы, заслуживаем романа, – выдала Римка, не моргнув глазом.

            – За этим дело не станет, – пожала плечами Светка. – Да и не стояло никогда.

            Римка разлила по очередной, то есть в этот день по очередному, и уточнила:

            – Я имею в виду, что мы имеем все шансы попасть в анналы.

            – Обижаешь, – вздохнула я.

            – Не обижаю, а наоборот, отдаю дань нашей незаурядности. Поэтому – два «н», – произнесла Агальтинова с вдохновенным придыханием. – Поручаем тебе, Анька, потому что ты из нас самая писучая.

            Светка тоже поручила, только молча, потому что была сконцентрированно занята лещом.

            Я глубоко возразила:

            – Три товарища – это романтично, то есть тянет на роман. А мы что? Даже слова такого нет.

            Светка проглотила, запила и поддержала меня:

            – Про трёх товарищей нашего пола рано или поздно понапишут такого, что куда, а главное зачем, нам?

            Римка повела плечиками:

            – Смотря как написать. Вон про всяких странных странствующих рыцарей сколько понаписывали, а получилось только один раз. Вернее, два – первый и последний. И у тебя, Южина, выйдет, будь уверена.

            Мы изящно приняли на грудь и задумались.

            Точно понапишут, – вздохнула я.

            – Слушающим женщину, которая поёт, надо же в антракте и скушать чего-нибудь ртом и глазами, пока уши приятно отдыхают и набираются сил.

            – Не вздумай о них думать, Анюта! Пиша, нужно думать о пишимом, а ты только об этом и думаешь.

            – В общем, заранее тебе, Анюта, спасибо. Только не спеши: лицом к лицу лица ни фига не увидать.

            «Что в нас такого уж большого? – с сожалением подумала я. – Ах да».

            Но это я о Римке ахнула. Впрочем, о Светке тоже.

            Перерыв подкрался как раз вовремя, а то мысли о высоком захлёстывали. Отсюда, наверно, и лёгкость в них.

 

            47а

 

            Поднимаясь почти на самую верхотуру, кажется, на тридцать восьмой ряд, я снова подумал, что предпочитаю «Огонёк» литературе и тут мы с Аней расходимся. Предпочитаю потому, что пришло время называть вещи своими именами. Ну, а время разбрасывать и собирать эпитеты и метафоры, к сожалению или к счастью, осталось где-то, где его, кажется, и не было никогда…

            Если перефразировать нехудожественную метафору Радио «Свобода», кремлёвские старцы больше не дремлют, да и старцами там уже не пахнет, хотя в прошлом году Ельцин попросил прощения у старших товарищей и назвал себя самым молодым членом Политбюро. Правда, старшие товарищи к себе в Политбюро его пока так и не взяли – может, по их мнению, всё ещё не дорос. И товарищескую помощь нужно оказать не генеральному атаману сапёрных дивизий, а именно Ельцину.

            От Горбачёва и Раисы люди поверх, вернее по ту сторону, барьеров были без ума. Безумие это я объяснял сугубо лингвистически: им главное – услышать любимые слова: «гласность», «плюрализм» и прочие универсальные ценности. И они воспримут всерьёз именно слова, а не сапёрные лопатки. Попробуй убеди их, что одни и те же звуки могут выражать прямо противоположные смыслы, то есть не выражать никаких.

            Я непривычно криво хмыкнул и уселся на лавочку. Наконец-то – на этот раз и больше никогда – не придётся на выборах перечёркивать бюллетень. Раньше это у меня была традиция. Аня брезговала, а я всегда заходил в кабину и ставил жирный крест на блоке коммунистов и беспартийных. Однажды, правда, не получилось: прямиком направился к кабинке, а надзирающие весело остановили:

            «Вам сюда, молодой человек!»

            Думали, я с утра принял и заблудился.

            Пришлось прикинуться задуренным интеллигентом и вбросить неперечёркнутый бюллетень.

            За Коротича и Евтушенко проголосую иначе – в кои веки баллотируются приличные люди. Хотя кто знает: может, раньше тоже попадались приличные, но, выражаясь фигурально, квартирный вопрос их постоянно портил. Чтобы мясорубка не перемолола, нужна критическая масса приличных, тогда она, мясорубка, себе зубы обломает. Иначе – выбьет перемалываемому. Виноват, еле выговорил.

            Альтернативой Коротичу был некто из райкома или из конторы – что, впрочем, одно и то же.

            На днях, проходя мимо уличной тумбы, я прочитал об этом неком в официальной листовке и услышал неофициальный совет группы неофициальных лиц затесавшемуся среди них официальному лицу. Лицо было официальным, судя по костюму с галстуком. Дело не в костюме, конечно, и не в галстуке, а в том, что так их носили и носят только официальные лица. И агитировал он, ясное дело, за такого же – в официальном костюме и аналогичном галстуке.

            «Пошёл отсюда! – настоятельно сказал один из неофициальных официальному. – Без тебя проголосуем». Остальные сурово поддержали.

            Тот, из райГБ, на листовке, был типичен, как бы ни пытался выглядеть уникальным. Это был маленький неудачник, у которого всё теперь сложилось удачно. Раньше, в проклятом прошлом, он уступал место, рапортовал, подносил чемодан, открывал дверь, пропускал вперёд. Был незаметен для тех, кому подносил, уступал и открывал. И для всех остальных тоже был незаметен.

            А теперь – в светлом будущем, ставшем для него не менее светлым настоящим, – он страстно мстит всем, для кого был незаметен, за свои прежние неудачи, и считает нынешние удачами победы. Он пирует, всенародно отмечая каждую победу над судьбой, но при этом каждая победа оказывается пирровой, о чём ему шепчет интуиция неудачника. Он заглушает её очередной пирровой победой, оставаясь всё тем же неудачником – у которого всё сложилось удачно.

            Надеюсь, больше складываться не будет.

            Надеюсь, эти кумиры будут последними. Творить будем что угодно и кого угодно, только не их, не кумиров, которые что-то там вздыбили и попёрли. В смысле попрали.

            Сам себе не поверил, но виду не подал – ведь время литературы прошло, хотя она была в толстых журналах, а «Огонёк» на толщину не претендовал.

 

            48

 

            Перерыв успокоил, но не расслабил. Почти никто не ушёл, разве что Тани Яржемской не было видно, – даже            отличницам ничто человеческое не чуждо. Если не забуду, обязательно расскажу вам на эту тему кое-что из личного опыта.

            Конечно, Вадик не забыл нашу до мозга костей реалистичную игру. Соблюдая дистанцию, мы гуляли с ним вокруг колхозного барака, и он рассказывал, что железный конь идёт не на смену, а, слава богу, на помощь крестьянской лошадке. Под крестьянами он имел в виду всех нас, а главное – Мишель и Пола, которым понять друг друга было сложнее, чем нам – каждого из них.

            Бывает, правда, что на словах всё совершенно понятно, да так, что лучше бы не понимала вовсе, а на деле ощущаешь себя сплошным треугольником, который, в смысле которая, мотается как дура вокруг собственной оси и что-то из последних сил, неясно зачем и для кого, описывает, потому что кому нужны эти её описания.

            Впрочем, вы читаете, значит вам – нужны?

            Вообще-то могли бы сказать, что не зря кручусь и описываю, а то может и зря это всё…

            Ладно, нечего нюнить, и ничего не зря. Кому нужно, скажет, а остальные – хорошо что молчат. У них с золотом напряжёнка.

            Непонимание – это не языковой барьер, вернее, не только языковой, есть барьеры понепреодолимее. Я молодец – надо же было изобрести такой перл, напоминающий адамант.

            А вот интересно, что труднее: сказать так, чтобы тебя поняли, или понять самой?

            Взять хотя бы меня, хотя я и не люблю, когда меня трогают, тем более когда за меня берутся, непосредственно или опосредствованно. Мне трудно и сказать, и понять, потому что для меня одного без другого не бывает. Ну, то есть я имею в виду, что понимание может быть только взаимным, иначе какое же это понимание?

            На каждом шагу непереводимого, к сожалению, слишком много, – или к счастью? Как говаривал отец Браун, разум для меня слишком безграничен, чтобы не видеть его ограничений.

            Вадик оптимистически ответил на все скептические вопросы. Скептик не победит скепсис, иначе, как говорит мама, заплюёшь всё на свете слюной и сам заплюёшься. Ну, или сама.

           

            48а

 

            Анюта правильно сделала, что посадила меня среди народа, – какой из меня член президиума? Хотя из неё тоже – примерно как из Светки двоечница. Это сравнение мне так понравилось, что я впала в безудержное веселье, как Анюта – на паре у Педана, когда я придумала «Архмандрилу», а Педан, выдающийся философ-материалист и эмпириокритицист, попёр её с пары.

            Мне повезло: Вадик как раз самокритично острил насчёт машинного перевода, так что смеяться не только не возбранялось, но и приветствовалось. В безупречности синтаксиса не уверена, зато семантику передала со свойственным мне изяществом.

 

            49

           

            Пока все спрашивали и отвечали, Алиска сидела на берегу реки, куда довёз их ещё не изобретённый трамвай, возле своей старшей сестры, и делать ей было совершенно нечего. Сестра читала книгу, причём книгу без картинок и разговоров. А что это за книга без картинок – в ней же читать нечего – по-русски сказал пересказчик за Алису, и сначала Оля, а потом и подросшая Марина полностью с нею согласились.

День был сонный и ленивый, поэтому Алиске постепенно начало хотеться спать. Именно так – начало хотеться, любая девочка поймёт пересказчика, – и поняла, вернее поняли. А взрослый сказал бы просто – «захотелось спать». Ну, так взрослый на то и взрослый, он и во фразе «Кот наплакал» не заметит ничего смешного. Но вот Оля рассказывала, что когда прадедушка сказал как-то, что, мол, «кот наплакал», ей стало безумно смешно. Плачущий и наплакивающий кот – что может быть смешнее? Разве что сама Алиска, меняющаяся в размерах от непредсказуемого пирожка.

 

           У меня растут года,

           Скоро старой стану.

           Кем же стану я тогда,

           Если не устану?

 

           Я до неба доросла,

           Задеваю тучи.

           В лилипуты б я пошла,

           Пусть меня научат.

 

           До чего же я мала!

           Как любить такую?

           В Гулливеры бы я пошла,

                                                           Пусть меня надуют!

           

                        А может, это были вовсе и не Алиска с сестрой? Может, это мы с Даней приехали сюда воскресным утром?

            Давно уже изобретённый трамвай, скрепя сердце и скрепя зубами, дотарахтел, дозвякал и таки привёз нас на берег нашей речки. Мы расстелили подстилку, разложили запасы и занялись каждый своим: я перечитывала очередное произведение, предварительно отпечатанное на машинке, такой же давно уже не новой, как наш трамвай, а Даня сначала построил дом, а потом сел рядом со мной на подстилку и всё заглядывал и заглядывал в мои листки, на которых не было ни одного рисунка. Поневоле убежишь от очередной маминой книжки за говорящим кроликом-зайцем в жилете и при часах, показывающих давно прошедшее время.

            Пришлось побежать вместе с Даней. Кто-кто, а уж я-то не оставлю ребёнка перед малюсенькой дверцей, которую без меня ему ни за что не открыть, и столиком, на котором лежит пирожок – на вид вкусный, но сначала я сама попробую, а потом уже, если не слишком сильно уменьшусь в размерах, дам ребёнку. Кто их тут знает с их пирожками…

            Нет, непрошедшее, конечно. Разве оно может пройти?

            Да и куда ему от нас деться?

            И книжку бы не забыть, ведь кто ещё так талантливо и беспристрастно раздаст нам всем по серьгам? Ну да, мы не сёстры, но рассчитывать на приличные серьги можем вполне. Как там сказано?

            Ах да – клянусь ушами!

           

            50

 

            Удивительно: билетов на мой поезд не было… Вернее, были, но в общий вагон, то есть фактически не было. Не ехать же в обществе туда, куда едешь для того, чтобы уехать от общества.

            «Жить в обществе, – процитировала бы Светка кого-то из ихних пре- или при- держащих, – и быть свободным от общества нельзя». Попробуй не согласиться со Светкой!

            Мы с ним решили – это было обоюдное решение – пуститься в путешествие, то есть спуститься по бесчисленным бесшумно похрустывающим ступеням

 

                                   Королю гоголь-моголь несли на обед,

 

от возвышенно белокочанной церкви Святого Сердца до памятника Далиде

 

                                   Но слуга, поскользнувшись, упал на паркет.

 

в скверик на Монмартре, где художники писали картины

 

                                   И до самой зари королевская рать

 

 так же, как я сейчас пишу о них.

 

                                   Не могла гоголь-моголь обратно собрать.

 

            Конечно, отличия найти можно – вот только зачем? Зачем искать то, чего заведомо нет, а потому найденное будет чем угодно, кроме отличий. Найдётся, конечно, как не найтись. Кто ищет, то рано или поздно находит, – пусть и совсем не то, что искал. Ну, или искала.

            Мы с ним сели на скамейку – там должна была быть скамейка, иначе как бы мы на неё сели. Обожаю риторические вопросы, ведь они обходятся точками, а вопросительные знаки им не нужны. Впрочем, обойтись без вопросительного знака получается нечасто.

            – Ты же знаешь, – не обошлась я, – во мне – один сплошной лингвист, и грамматические вопросы, никогда не бывающие риторическими, меня очень интересуют. Вот скажи: у неба есть множественное число?

            Он откинулся на скамейку, – говорю же, там была скамейка, иначе как бы он на неё откинулся, – и ответил, разминая в руке «Голуаз» и не решаясь закурить. Наверно, ему рассказали, что я не люблю дыма:

            – Это вопрос не грамматический, а семантический. Иначе говоря, смысловой. Ты уверена, что у неба – не единственное число, что их, небес, по сути, а не по форме – два. Но правильнее так: не единственное и множественное, а одно и другое, и они взаимозаменимы. Взаимозаменимы для тебя, потому что оба – твои.

            Художники – по крайней мере некоторые из них – писали обо мне. Вы можете возразить: мол, как писать о том, чего или кого никогда не видел и с чем или кем не знаком даже заочно. Но «для» и «о» вполне могут быть синонимами. Художники писали для меня, точно так же, как для меня были написаны те картины в музее – помните, я рассказывала? – а значит, писали они обо мне. Если пишешь для кого-то, получается, что пишешь о нём – вернее, о ней, иначе у тебя ничего не получится. Главное – не стараться писать для кого-то конкретного. Ну, не то чтобы главное, а просто важно. Те, у кого получалось, меня поймут, хотя, думаю, остальные тоже.

            – Для того чтобы убедиться в этой взаимозаменимости, ты садишься в дребезжащий трамвай, бесконечно – именно этого тебе хочется – бесконечно дребезжащий до привокзальной площади, покупаешь в кассе купейный билет на двоих и едешь туда, где море – под другим небом, где частички его – в твоей любимой галерее, солёной пеной по губам, где на почерневшем белом экране замки скрещиваются могучими руками и жирный дьявол поучает: «Жизнь – это хороший кусок мяса». Где вокзал – у берега моря, и поезд едет мимо тысяч загорающих и купающихся, среди которых тебя не было целую вечность – и вот ты уже выходишь из прозрачной солёной воды и смотришь на окошки неспешащего поезда, и из одного из этих окошек ты смотришь на себя, выходящую из прозрачной солёной воды.

            – Потом иду мимо чебуречной, – согласилась я, – мимо санаториев и пансионатов, мимо кинотеатра с бело-чёрным экраном и дамами, энергично шепчущими одна другой: «Зачем мне эти стихи?» На следующее утро, когда день бесконечен и ничего не заканчивается, потому что ещё даже не началось, выхожу из своего домика и иду куда глаза глядят по этому моему городу с женским именем, а десятки домиков, издали не похожих на мой, но ничем ведь от него не отличающихся, сбегают к морю овечьим стадом. И понимаю, что у неба есть множественное число. Вернее, не множественное, а взаимозаменимое.

            «Вылитое яйцо!» – заметила Алиска.

            – И ничего не вылитое! – обиделся Гоголь-Моголь и на всякий случай снова заглянул в неизменное и постоянно изменяющееся зеркало – вылитая я в фильме Тарковского. – Яйцо как яйцо, и на лице ни то что ни единой смятки, а даже крохотной смятинки.

            Он снова подмигнул мне, и это начало становиться традицией, – я ещё не поняла, неприятной ли.

            Если бы кто-то заметил, наверняка поняла бы.

 

            51

 

            На каком я тогда была курсе? Не помню. Вроде – уже училась в университете, а не в политехе, и Дворец спорта вроде бы уже построили…

            Что значит «вроде бы», если мы с очередным, точнее говоря, внеочередным поклонником пошли на концерт Жванецкого именно во Дворец спорта. На третьем, что ли? Нет, вроде бы ещё на втором.

            Поклонник имел на меня виды – ему казалось, что серьёзные. Мне весьма не нравится, когда на меня что-то имеют, но смотреть можно и нужно было не рядом, а перед собой, поэтому я приняла проявленное поползновение, хоть и без показного восторга. Как звали поклонника, не помню, да и зачем мне его звать, как сказала бы Римка. Или это была я? Нет, Светка, конечно.

            Дворец спорта отгрохали как раз напротив поликлиники, возглавляемой Самуилом Семёновичем, и райкома. Ну, вы помните, он же вам рассказывал. В этой поликлинике мне удалили один из зубов мудрости, величиной ей более чем соответствовавший. По окончании процедуры я обнаружила, что руки у меня трясутся, как у алкаша при виде стакана или у Кощея над сундуком злата. Приоткрыв натруженный рот, я горячо прошептала врачу:

            «Чего это они?»

            Тот помог мне закрыть рот и успокоил:

            «Нормальная реакция нормального организма. Было бы странно, если бы не тряслись».

            По дороге до остановки я постоянно смотрела в зеркало и постоянно же успокаивала себя этими мудрыми словами. В четвёрке, правда, место никто не уступил, ведь разве можно иметь виды на краснолицую полуженщину неопределённого возраста с перекошенной физиономией? Но это и к лучшему: выдержать поползновения после бормашины было бы выше даже моих сил.

            Мама как-то рассказывала, что ей должны были удалить из зуба нерв. Он спросила у врачихи:

            «Доктор, это не больно?»

            Та ответила вполне в Светкином стиле, вопросом на вопрос:

            «Женщина, вы когда-нибудь рожали?»

            Маму, как и меня, ответ тоже успокоил. И место в четвёрке ей вряд ли уступили бы, тем более что иметь виды на мою маму вряд ли бы кто-то осмелился – с нервом или без нерва. Светка бы точно сказала «без оного».

            Да, так о чём бишь это я? Никогда не удаётся толком сконцентрироваться, вот что значит лёгкость в мыслях. Хотя, с другой стороны, тяжёлые мысли убивают естественный шарм и делают его неестественным.

            Поэтому прошу не взыскать и продолжаю.

            Мы сидели высоко, но над нами было ещё несколько рядов. Во Дворце спорта классно – одновременно и близко, и далеко. В смысле видно и никто не морочит голову своим присутствием.

            Жванецкого перепутать с ведущим было невозможно, потому что у него – я имею в виду Жванецкого, а не ведущего, – был старый портфель, напомнивший мне моё лицо после удаления зуба мудрости. А вот ведущий на этот раз не запомнился, да и был ли он, не помню.

            Рёв, так сказать, под сводами стоял такой, что он, думаю, не слышал сам себя, особенно когда рассказывал о том, как бы подъехать к магазину на танке, а потом – по три и по пять. Темы были болезненно актуальны, и хотелось не согласиться с моим любимым классиком, что, мол, над чем смеётесь – над собой смеётесь.

            Последний раз я так ржала – а я именно ржала – в восьмом классе, когда читала про Коробочку. Думала, конец мой приходит. Упала с кресла на ковёр и забилась то ли в судорогах, то ли в конвульсиях, еле-еле сама себя привела в чувство. Уже пена на губах появилась, а это вам не необсохшее молоко.

            На одном из рассказов я перешла из состояния громкого ржания в состояние бесшумного визга. Жванецкий говорил про каких-то – уже толком не помню – рогов. И было так болезненно смешно, что я сначала упала себе головой на колени, а потом закинула голову за спину. И тут произошло страшное. Можете пропустить, если боитесь ужасов, а для остальных продолжу.

            Итак, продолжаю для остальных. Надо мной сидели точно такие же роги, мужик с бабой, жрали копчёную колбасу кольцами и совершенно даже не улыбались. Точно такие же, вы понимаете? Он про них – там, а они – тут, собственными персонами. Я одновременно завизжала и заржала: что нужно сделать с лошадью на лугу, чтобы она испытала такую нелошадиную возвышенность эмоций? Апофеозом моего визгливого ржания было то, что я обслюнявила поклонника, и он, как оказалось впоследствии, неправильно это истолковал, но мне ни потом, ни тем более тогда, не было до его толкования никакого дела. Я посмотрела на рогов. Они продолжали жрать бесконечную колбасу, и это доконало меня. Если бы у меня в том момент спросили, рожала ли я, не исключено, что я ответила бы утвердительно.

           

            52

 

            Я отвезла Даню в садик и в тысячный раз пошла на мою первую, хотя далеко уже не первую пару. Тётя Валя, наверно, уже ушла, – или нет – скорее всего, даже ещё не приходила.

            Он тоже почему-то пришёл. У нас была одна группа, ну то есть одна и та же, – только предметы разные. Поэтому пара у него должна была быть не первая, а последняя, по-моему. Во всяком случае, у Суламифь Юльевны всегда был последняя, значит, и у него тоже.

            Мы поздоровались.

            Перед парой мне было о чём подумать, тем более что премьер-министр – тоже в тысячный раз – отпустил возницу и шёл по проторенной дорожке к дворцу. То есть ко дворцу, конечно, что это я.

            Королева снова выпала, хотя, разумеется, и не в тысячный раз – королевы так часто не выпадают, тем более что она была с определённым артиклем, – и премьер-министр принял решение больше не подбрасывать ни фартинг, ни тем более золотой фунт. С некоторых пор он был уверен в монетке так же, как в себе самом.

            Премьер был высочайше – надо же, какое слово придумали те, кому королева никогда по сути не выпадала, – высочайше приглашён во дворец на концерт Эммы Лажёнесс, любимой королевской певицы. Ставили «Отелло» Россини, а эта самая Лажёнесс должна была играть, то есть петь, Дездемону.

            Премьер-министр видел и слышал её неоднократно – был вынужден, хотя оперу не более чем терпел, а из всех искусств любил только литературу. В голове у него был новый сюжет, он на ходу, пока шёл по дворцовой дорожке, придумывал диалоги – как всегда, остроумные и парадоксальные. И думал о том, что истинный юмор – это не события, а слова. Остроумие – свойство серьёзного человека, – не в первый раз подумал он. – Несерьёзность и остроумие несовместимы.

            Он нёс в подарок королеве одну из таких истинных, то есть серьёзных, книг – «Весёлые песенки» Эдварда Лира. Книга пахла так, как положено истинной книге, ведь обычные печатные листки не имеют запаха. Ну хорошо, махнул он рукой в такт ходьбе и пришедшей в голову мысли, – запах у них есть, но нет того, что отличает от них книгу – в них нет аромата.

            Книга пахнет так, как могут пахнуть только книги, тоньше всех этих сиреней, ландышей и тем более что-то кому-то напоминающих парфюмов. Книга пахнет словами – разумеется, если в ней есть слова, а не просто выжившие из ума буквы, не несущие ни смысла, ни, соответственно, аромата.

            Эмма Лажёнесс родилась в Шамбли, это где-то в бывшей Новой Франции. Там, он слышал, или поблизости варили какое-то особенное пиво и, по слухам, эль не мог составить этому пиву конкуренции. Что ж, он любил слухи, но доверял только собственному опыту, – слухи ведь не имеют запаха, это же вам не книги. Единственный способ не поддаться слухам, – сказал себе премьер-министр, – читать книги. Ну, или, – он мысленно расхохотался, – писать их.

         Королева любила «Лимерики» не меньше, чем обе «Алисы», и премьер знал, что она будет рада его новому подарку. В прошлый раз он случайно принёс математический трактат. А трактаты лишь внешне напоминают книги, они бездушно нейтральны, в них нет истинной серьёзности. Их нельзя читать, ведь изучение и чтение похожи лишь внешне – как королева на соверене и в жизни.

            На этот раз королева ожидаемо не разразилась хохотом. Прочитала первую страницу, улыбнулась и заметила:

            – Если чепуху считать чепухой, она веселит, а если наукой – она раздражает.

            Премьер-министр хмыкнул: он был с нею согласен.

            Королева прочитала вторую страницу и записала что-то в забавный блокнот, на обложке которого были нарисованы лоскутки одеяла.

            «Как она ухитряется писать левой рукой? – подумал премьер. – Мне даже ложку не удаётся толком взять в левую руку, не говоря уже о ручке. Хотя серебряную удержать удалось бы, да только где её взять, если не родился с серебряной ложкой во рту?»

            – Он ни на кого не похож, – продолжала королева. – Это и понятно: гений и сходство – две вещи несовместные.

            Премьер усмехнулся:

            – Вернейший способ ни от кого не отличаться – стараться быть ни на кого не похожим. Старание убивает желание и уводит от цели.

            – Вот именно! – кивнула королева и закрыла блокнот на самом, как ему показалось, интересном месте. – Поэтому сбываются только желания, а стараниям сбыться не суждено.

            Они рассмеялись и пошли слушать знаменитое сопрано. А серебряная ложечка осталась, как всегда, где-то далеко от него, возможно – в королевском стакане.

 

            53

 

            Римка просто офигела на молодости лет: решила отметить свой совершенно уже – не ещё же – неюбилейный день рождения с размахом, то есть в ресторане.

            – Размен четвёртого десятка, – сказала она с поволокой в очах и высокой грустью в голосе, неожиданно зазвучавшем по-сопраньи, – дело нешуточное.

            Можно было подумать, что в ресторане нам будет не до шуток.

            Столы она заказала в «Интуристе», гостей понаприглашала хотя и ближайших, но многочисленных: не только родителей и нас, но и наконец-то вытащила на свет божий сестру Наталью с мужем её Сергеем и племянницу Таню. Мы были уверены, что хоть Таня и старше Дани с Машей, общий язык они найдут без проблем. Или нужно – «общие языки»? Поправьте, если что не так.

            Я подготовила Римке чудо-подарок: напечатала на машинке сборник лимериков и переплела в твёрдый красный переплёт. Если бы Лир читал по-нашему и дожил до наших дней, он потрепал бы меня по плечу. По-моему, вышло классно:

                       

                                               Жил да был человек из Пингроу,

                                               Потерявший однажды корову.

                                               Но сказал ему тесть:

                                               «Ты на грушу залезь.

                                               Любит фрукты, наверно, корова».

 

            Нет, не потрепал бы, конечно: я терпеть не могу, когда треплют – хоть языком, хоть по плечам. Но в наше «Отражение» наверняка прислал бы что-нибудь стоящее. С переводом я бы справилась, вы же видите.

            Да, так вот об «Интуристе». Ресторан этот был особый, там в старые времена отбоя не было от сплошных интуристов и сопровождающих их лиц, но запомнился он не этим, а тем, что Римка жила совсем поблизости – на Сосновой Горке. Район этот считался престижным, хотя чисто лингвистически он меня всегда озадачивал: там не было ни гор, ни сосен. Зато их отсутствие с лихвой компенсировалось наличием на Сосновой Горке Агальтиновой.

Или не «на», а «в»?

            Уже после нашего воссоединения, когда мы учились на третьем курсе, Светку делегировали в «Интурист», на встречу с иностранцами по поводу новой Конституции. Иностранцы, как мы узнали из достоверных источников, были из капстран, и когда за Светкой пришли, в смысле вызвали в комсомольское бюро, мы с Агальтинихой были уверены, что дело пахнет керосином, – может, кто-то подслушал очередной анекдот и настучал.

            Но оказалось наоборот. Светке была оказано большое доверие, граничащее со взятием в разведку: вместе с комсоргом факультета отправиться в средоточие, чтобы ознакомить иностранцев с нашей демократией. Они сами напросились – я имею в виду иностранцев, конечно. Нашим бы в голову не пришло напрашиваться.

            Мы сначала не поверили, потому что хоть Светка и была круглой отличницей, но при этом не переставала быть Гельфандшей, а пускать такого козла, в смысле такую козу, в закрытый для непосвящённых огород было не по-нашему, в смысле не по-ихнему. Синтаксис у меня снова получился тяжеловатый, но семантика вам, думаю, понятна.

            Римка сказала, что вот, мол, разрядка в действии, но при этом то ли хрюкнула, то ли хмыкнула, поэтому пришлось молча не согласиться с ней. Мы просто собрали Гельфандшу в дорогу и потребовали подробностей по возвращении.

           

            53а     

 

            Это же надо: ни Южину не послали, ни Агальтинову, а меня – взяли и послали, то есть доверили. Анька высказала предположение, что это потому, что я круглая отличница. Можно подумать, что дамы были менее круглыми. Я им говорила: просто повезло, бывает же, что повезёт и пошлют не в колхоз, а посмотреть на иностранцев.

            Комсорг меня проинструктировал, хотя я и так понимала важность моей миссии. А миссия заключалась в том, чтобы сидеть на отведённом мне месте гордо, но – или и – тихо. Потому что не человек красит место, а место – человека. Хотелось надеяться, что он имеет в виду место не на котором, а которым сидит человек. Это и понятно: я была в жёсткую обтяжку и не трещала по всем швам только потому, что у джинсов нет швов.   Комсорг снизошёл и заверил, что это в данном случае даже поощряется: пусть видят, что мы вполне на уровне. Если бы не канадцы, он не был бы так лоялен, хотя вроде был мужского пола. Впрочем, на столь ответственном посту чувство долга обязано превалировать над гендерными характеристиками. Дамы не преминули похвалить меня за этот афоризм.

            Нас посадили буквой «П»: в центре – президиум, по левую руку от него – народ, по правую – канадцы. В президиуме было трое: секретарь обкома комсомола, наш комсорг и ещё чей-то.

            Секретарь обкома выдал речь про Конституцию. Самое интересное – это то, что канадцы слушали, причём внимательно и напряжённо, – вылитые мы с дамами, когда слушаем новые записи и балдеем от новизны, да и от старины тоже. Им было так интересно, что хотелось взять с них пример, но пример браться не хотел.

            Конституция внушала чувство законной гордости, и при приёме – или принятии, что-то я запуталась, прямо как пулемётчица, – в общем, если принимать её всерьёз, то нельзя было не гордиться. Правда, канадцам, при всей их серьёзности, гордиться в данном случае было нечем, а я и серьёзность – две вещи совершенно несовместные, как говорит Агальтинова. Меня хлебом не корми, дай только поржать. Да и мучное мне противопоказано.

            Когда секретарь отговорил, канадцы ринулись задавать вопросы. Особенно разошёлся один нестарый и наглый – явно предпочитал «Роллингов» «Битлам», вроде из Торонто. Точно, из Торонто, потому что рычал вполне по-американски.

            – Почему у вас женщины укладывают шпалы? – нагло рявкнул торонтец, нагло же развалившись на стуле. Это он, судя о всему, имел в виду Конституцию.

            Секретарь тонко улыбнулся, но осадить торонтца не успел.

            – Потому что у нас все равны! – дала отповедь девица несомненного поведения из народа, сидевшая через человека от меня. – Мы всё делаем вместе, у нас одна дружная семья!

            Дамы, ясное дело, мне не поверили, думали, я возвожу напраслину. Но зачем возводить то, что уже возведено – для нас и не нами? Я очень афористично сегодня выражаюсь, неправда ли?

            Напраслину я совершенно не возвожу, и мы с дамами тоже если не всё, то многое делаем вместе. От колхоза, помнится, Агальтинова откосила, но ведь не по политическим, а по сугубо физиологическим соображениям, сколько бы Южина на эту тему ни ухмылялась. Да и я, честно говоря, тоже. Насчёт некормления хлебом я уже вам сообщала.

            Говорю «несомненного» потому, что откуда в «Интуристе» сомнительные? Я тоже там была, но я не считаюсь.

            Канадец смутился и принялся извиняться, я с трудом успевала ему переводить:

            – Мой вопрос огорчил эту даму!

            Тоже мне дама.

             – Просто смотрю – они укладывают, вот я сдуру и спросил.

            Можно подумать, что если бы они не укладывали, он бы не спрашивал. Это я от себя, конечно, только про шпалы не помню – это слово было для меня новым. Или он сказал «рельсы»? Да они найдут что сказать, знаю я их.

            Потом нас разбили на группы и посоветовали непринуждённо пообщаться. Мне в группу попался именно этот из Торонто, и мы принялись общаться напропалую – наверно, в Интуристе это периодически разрешалось. Правда, канадец выглядел не вполне непринуждённым, но я его понимаю: одну несправедливо обидел, а другая в кошмарную обтяжку, поневоле вспотеешь.

            Мы с ним поговорили о хоккее, у них там команда называется грамматически неправильно. Потом обменялись адресами, но комсорг наедине отсоветовал. Сказал, что ничего особенного не будет, но кто его знает. И судя по всему, он знал, хотя не уточнил, кого.

           

            54

 

            В очередной раз преоделев лёгкость мыслей, перехожу к стройному рассказу о Римкином дне рождения. Надеюсь, вам будет интересно. Уверена, что будет, и не иронизируйте, пожалуйста.

            В «Интуристе» оказалось на редкость нешумно, хотя о журчашей тишине речь, ясное дело, не шла. У нас было время, чтобы рассесться и усадить детей, потом провозгласить первые тосты, а музыка, к счастью, всё ещё не начиналась. То ли мы пришли раньше начала громыхания, то ли певица с музыкантами решили дать нам войти в раж, – главное, что не нужно было ничего перекрикивать.

            Даня с Машей оказались под полным Таниным присмотром, так что я могла расслабиться.

            Римка взяла мысленного быка за рога и провозгласила здравицу в собственную честь:

            – Посмотрите на меня пристально. Вот я стою перед вами, простая нерусская баба.

            Я мысленно присоединилась, поскольку уходила корнями в глубь буржуазного национализма, причём по материнской линии, что, как заметила когда-то Светка, даже важнее отцовской.

            – Оглядываясь назад, с высоты прожитых лет… То есть глядя вниз с заоблачных высот, констатирую, что вступаю в тот возраст, когда новое должно стать хорошо забытым старым, чтобы запомниться и больше никогда не забываться. Южина не даст соврать.

            – Конечно, не дам, – не дала я. – Поэтому не ври, Агальтинова! Тоже мне возраст.

            – И Светлана Васильевна не даст, хотя или потому, что знает меня с младых ногтей.

            – За это время, Риммочка, твои ногти явно похорошели, – заметила мама, – так что стоит ли вспоминать о плохо забытых младых?

            Сергей Магзанирович и Елена Николаевна молча поддержали нас всех.

            – Предлагаю поднять и осушить в мою честь, – изящно выдохнула Римка.

            «Как тесно в таком большом городе», – подумала я, глядя на вход. Саша ел деликатес, ему было не до того, да и откуда ему было знать. 

            – Предлагаю пристально посмотреть и на нас, – предложил Сергей Магзанирович. – Не молодцы ли мы – такого ребёнка отгрохать! Ты согласна, Лена?

            – Теперь уже поздно соглашаться или нет, – заметила Елена Николаевна. – Что сделано, то сделано. Но, по-моему, старания оказались не напрасны.

            Мы выпили и закусили за результат ненапрасных стараний, вступивший, по её признанию, в этап хорошо забытого старого.

            – То ли ещё будет! – заметила я. – Но мы сделаем всё возможное, чтобы было.

            Правда, одна из этих нас была далековато, нужно будет активизировать её вклад.

            В «Интуристе» начальство, к счастью, не перестроилось, продукты питания были на уровне разгара НЭПа. Скатерть выполняла функции самобранки, но мы с Агальтиновой были официальными учёными, то есть НЭП нам был по карману. Я имею в виду, по карманам, конечно, одного бы всё-таки не хватило.

            Изобилие порождает желание думать о высоком. Выходит, иногда бытие всё-таки определяет сознание, – хотя что бы оно определило, если бы не объективное наличие этого высокого?

Танцевать я никогда не любила, кто бы ни приглашал, и даже под нормальную музыку. Правда, с Даней мы отплясали в Римкину честь весьма лихо – и «7.40», и гопак – сионизм рука об руку с буржуазным национализмом. Помните, я вам рассказывала.

Потом Саша учил Даню, Машу и Таню играть в морской бой, родители погрузились в беседу о насущном, и мы с Римкой могли пообщаться плотнее.

– Вчера со Шмуклером пересеклась, – сказала она вполголоса, потому что музыка замолкла и опять не нужно было перекрикивать. – Ну, с тем, которого в прошлом году выпустили.

– Откуда выпустили? – зачем-то ляпнула я. Бывает ляпнешь, а потом сама удивляешься.

– Откуда у нас выпускают? – пожала плечами Римка.

– А кто такой Шмуклер?

– Кандидат наук, физик, работает во ФТИНТе. Они живут в соседнем подъезде, у него двое детей, жена тоже какой-то гнилой интеллигент. Ему дали срок за курсы иврита,  я тебе рассказывала. – Она рассказывала, теперь я вспомнила. Вот вам и хорошо забытое старое. – Натрепались о Перестройке до посинения.

Я вздохнула:

– Римка, как ты думаешь, если бы Перестройка была не сейчас, а тогда, как бы всё было? Я имею в виду не в социально-политическом плане, – Агальтинова хмыкнула, – а в личном?

Римка снова пожала плечами, как будто махнула рукой:

            – Гласность – это, конечно, большое дело, но ты мне скажи, Анюта, какие книги мы тогда с тобой не прочитали? Все главные – прочитали именно тогда, когда всё было запрещено. Ну, что-то не прочитали, а прослушали, хотя слушать было запрещено ещё конкретнее, чем читать.

Я снова вздохнула:

– Саша настроен более оптимистично, хотя защититься ему так и не дали. Книгу пишет…

Римка грациозно пригубила и развила и без того развитую мысль:

– Оптимизм они у меня не отобьют, как бы ни старались разрешать или запрещать. Цитируя ихнего наставника, могу сказать по другому поводу: мы пойдём своим собственным путём.

Я тоже пригубила, хотя, думаю, менее грациозно:

– Что нового у Елены Николаевны в школе? Что она рассказывает?

– Так же, как у твоих Саши и Дани в альбоме: бывшие гады стали героями, а бывшие герои – гадами. У Наташки в её школе – то же самое. Надеюсь, больше менять слагаемые местами не будут. Хотя кто их знает…

            «Как тесно в таком большом городе», – подумала я, глядя на выход.

            Мы закусили и тоже стали собираться.

 

            54а

           

            Как заметила в своё – ну, то есть в наше, время Светка, переводить непереводимое – это вам не обтягивать необтягиваемое, тут одним бросанием в глаза не обойтись. Тем более – это я снова от себя – что тут даже не перевод, при всей невторичности такового, а результат личной непереводимости.

            Однако разговорилась я сегодня – видно, что-то в голову ударило,  то ли Анькины лимерики, то ли «Артёмовское» шампанское.

            Хотя малоречивость никогда не была моей отличительной чертой. Не зря мама говорит, что если я заговорю, то могу заговорить даже самого незаговариваемого.

            Вот только зачем мне с ними заговаривать? За два раза наговорилась на всю оставшуюся личную жизнь, не говоря уже о здоровье и счастье в этой самой личной жизни.

            Интересно, где находится Пингроу? И кто это – он, она или оно. Хорошо бы съездить, сейчас вроде особо не возбраняется.

            Нет, вряд ли: кто же пришлёт вызов?

 

            55

 

            Знакомый афоризм снова порадовал. Серёжа достал из портфеля зелёную записную книжку заветного вида с названием на языке автора афоризма, вполне, кстати переводимым, – например, «Умнее не бывает», и огласил уже практически без акцента:

            «Я люблю женщин с прошлым и мужчин с будущим».

            Моя методика срабатывала: было видно, вернее слышно, что человек регулярно поёт, как я и советовала для избавления от акцента. Что именно поёт, не суть важно, хотя желательно, чтобы это было что-то достойное слушания. Интересно, что они слушают…

            Насчёт мужчин я была согласна, а что касается женщин, то, хотя Серёже было виднее, Ира Паламарчук не производила впечтления женщины с прошлым. С настоящим – вне всякого сомнения, а прошлое у неё ещё не начиналось, не то что у прямо заявившей об этом Римки.

            Слушая дебаты, бурность которых радовала, в отличие от произношения непоющих, я смотрела и смотрела на апрель за окном. Настоящее предсказуемо становилось прошлым, как ни старалась я не спешить предсказывать непредсказуемое, а будущее поспешно занимало его место, оно ведь, место, пустым не бывает.

            «Интересно, – подумала я, когда зазвенел звонок, – почему оттуда сюда заглянуть можно, а отсюда туда – нет? И почему у настоящего – только одно будущее, как и одно прошлое? Они бы так здорово смотрелись во множественном числе. Вот и небес же – два, хотя и взаимозаменяемых…»

            Домой можно было не спешить: Саша обещал забрать Даню. Я зашла на кафедру и, пока там никого не было, позвонила Римке, чтобы она мне прочитала очередное Светкино письмо.

 

            55а

           

            В кои веки Марик выбрался в бассейн. Но (или и) результат оказался двояким, фактически даже трояким, о чём он рассказал нам с Микаэлой по благополучном возвращении.

            Бассейн был большой и общественного пользования, что способствовует не только лингвистической, но и социальной интеграции. Марик, правда, никогда не бывл сторонником публичного обнародования личных достоинств и недостатков, что радикально отличает его от большинства членов социума, поэтому долго отнекивался. Вернее, отдакивался, для него это естественнее.

            Общественного пользования в бассейне было всё, в том числе кабинки с личными замочками, не уберегавшими, как выяснилось, от посягательств той самой общественности. Ну, не всей, а только особо пассионарной её части, хотя кому досталась наша пусть и не последняя, но всё-таки сотня, значения не имело.

            И если бы только это.

            Сначала Марик попробовал плавать, тем более что гладь бороздил всего лишь один посетитель, сосредоточенный и бывалый. Марик зашёл в воду и стал у бортика, чтоб не мешать посетителю и выбрать непересекающийся маршрут. Бывалость посетителя проявилась немедленно и непосредственно. Он не торопясь подплыл к тому месту, где стоял Марик, и въехал ему большим и круглым лбом точно в солнечное сплетение. Марик согнулся от неожиданности и всё-таки попробовал уступить завсегдатаю место. Но тот невероятно бодро для любого, особенно своего, возраста развернулся и оттолкнулся пятками – большими, круглыми, золотисто жёлтыми – от того же солнечного сплетения, в которое только что боднул Марика, и поплыл обратно.

            Добрести обратно Марику удалось.

            Пропажу сотни он обнаружил на выходе из заведения, устно и письменно обратился к администрации, но та ответственности не несла.

            В результате Марик перестал не только отдакиваться, но и отнекиваться, да я и не настаивала: мне было жаль не столько сотни, сколько Марикиного солнечного сплетения.

 

            56

 

            Он зашёл н кафедру внезапно, – хотя кто об этом предупреждает? Кафедра и предупредительность мало совместимы. Кто знает, о чём я, тот меня поймёт. Интересно, Раиса Васильевна тоже так думала? Скорее всего, о чём о чём, а об это она не задумывалась.

            Из сильного пола на кафедре в данный момент была только я, так что в гендерном плане установился численный консенсус.

            – Аня, если ты не спешишь, – мы были на «ты», причём по моей инициативе, – давай сходим в кафе. У тебя, я уверен, есть любимое.

            Он говорил неуверенно, поэтому я решила снизойти.

            Апрель в очередной раз подходил к концу, ему было не привыкать, да и мне тоже. Мы пошли через нашу бесконеную площадь, и расстояние было, как не быть. Вокруг висели призывы голосовать, Саша уже несколько раз ходил на разные встречи, в том числе с Новодворской, и мне тоже хотелось захотеть, но не хотелось, как я ни старалась, и это было досадно, тут я не иронизирую даже на маленький фартинг. А ведь было бы здорово хотеть в унисон.

            Мы шли по нашей бесконечной площади, над нами висело тучное апрельское небо, ни лучика, хотя и ни дождинки, и площадь закончилась, не успев толком начаться. Вообще, когда что-то заканчивается, кажется, что оно и вовсе не начиналось. Да и начиналось ли то, что закончилось?..

            Он заказал чёрный кофе без сахара. Я не люблю с сахаром – не помню, говорила ли вам. Впрочем, это даже не мелочь, не стоящая упоминания.

            – Вчера перед сном читала Дане Винни-Пуха, – поделилась я наболевшим, – и подумала, что «Винни» – это ведь женское имя? «Винни Мандела», например.

            Он, в отличие от меня, закусил непонятным рогаликом и частично развеял мои сомнения:

            – Не обязательно. Вот, скажем, Мишель была женщиной, не мог же Пол любить мужчину. – Я кивнула. – А у нас вот Саша. – Это всё-таки у меня, а не у нас. – Или Валя. – Интересно, была ли у него Саша или Валя? А если нет, то кто? И в каком числе? Граматика не оставляла меня в покое.

            – Хотя, – возразила я нам обоим, – почему бы им не быть девчонками? Можно подумать, что девчонки не любят мёд, а пятачки и длинные уши бывают только у мальчишек. Да и потерять что-то важное, например, хвостик, это же вполне по-девчоночьи. Хотя и по-мальчишечьи тоже.

            – По-девчоночьи, – согласился он. – Моей уже скоро 15, чего она за это время не теряла!

            Он принёс по второй и продолжил:

            У отца Кристофера Робина был закадычный приятель – кажется, его звали Кэт, – тоже вот и мужское имя, и женское. Они часто друг к другу захаживали – пили пиво и играли в шахматы. Кэт был младше, но бывают разницы намного более существенные.

            Бывают, подумала я.

            – Когда Кэту пришла повестка в армию, – это было, кажется, на второй год войны, Первой мировой, – он пришёл к ним в гости и принёс плюшевого медведя, повидавшего виды, хотя на вид он был совсем как твой Даня или Кристофер Робин. Я имею в виду возраст, конечно.

            «Слушай, – сказал он Кристоферу Робину, – не в службу, а в дружбу – посмотри за моим медведем, а то как он ту без меня. Его зовут Винни, в Канаде есть примерно такой город, он родом оттуда. Он неплохой, ты не думай, только ужасно прожорливый».

            – Ну да, – подтвердила я, – его хлебом не корми, дай только полакомиться мёдом.

            – Вот именно, – продолжил он и принёс по третьей.

            «Мне Винни привезли родители из Канады, когда мне было, как тебе сейчас, и мы были с ним не разлей вода. Но вот видишь, вода для расставания совсем, оказывается, и не нужна…»

            «А друзья у него есть?» – поинтересовались мы с Кристофером Робином.

Он вздохнул:

            «Я всегда думал, что меня ему достаточно, а вот, видишь, совсем даже нет… Ты тут познакомь его с кем-нибудь поприличнее, пока я воюю. Познакомишь?»

            Я тоже вздохнула: мне нужно было в садик.

            Он проводил меня до автобуса, хотя явно этого не хотел…

            – А может, всё было совсем не так, – сказал он, когда мы шли к остановке. – Кто знает, как бывает на самом деле через много лет.

Вернее, хотел…- что-то я запуталась сегодня. Попробуй тут не запутаться после трёх чашек кофе без сахара. Впрочем, это тоже даже не мелочь, не стоящая внимания.

 

            57

 

            Домой мы с Даней пришли навеселе, – ну, я имею в виду, что веселились на всю катушку и без видимой причины. Да и разве бывает у настоящего веселья видимая причина? И вообще причина?

            По моим довольно уже многочисленным наблюдениям, апрель и май только и делают, что располагают к беспричинному веселью, а потом его становится меньше. Нет, не так. Меньше его не становится, но каждый раз осознаёшь причину. А в апреле и ещё в мае – просто пребываешь навеселе.

            Было здорово: май даже ещё не начался, апрель когда ещё закончится. И от этого невозможно не впасть в безумное веселье, которое только кажется беспричинным, а ведь что может быть более веской причиной, чем апрель и май сами по себе?

            В автобусе я расказала Дане новости о Винни-Пухе, а потом почему-то – о мальчике Джонни, который молчал до 6 лет, а потом вдруг за завтраком заговорил… Ну да, вы знаете, но Даня же не знал, поэтому продолжаю.

            «Кофе холодный», – сказал Джонни, причём с прекрасным нортумберлендским выговором, для овладения которым ему, в отличие от моих студентов, петь не пришлось.

            Папа уронил газету, а мама прошептала:

            «Сынок, какое счастье! Что же ты раньше молчал?!»

            «Раньше кофе был горячий», – ответил Джонни с тем же безупречным прононсом.

            Поэтому я и говорю, что мы с Даней пришли навеселе, теперь вы поняли.

            – Привет, – сказал Саша без энтузиазма. Нет, просто его энтузиазм уступал нашему. – Тебя домогался мужской голос. Роза Моисеевна говорит, что бархатистый.

            Я подумала, что вряд ли он будет звонить из-за каких-то трёх или сколько их там было чашек кофе, тем более без возбуждающего сахара, но (или и) пошла узнать. А Саша снова сел писать книгу. Наверно, сражающихся за Родину сегодня не было. Не помню, говорила ли вам: он перенёс время действия на 300 лет вперёд и выбрал более симпатичных действующих лиц. Терпеть не могу слово «персонажи».

 

            57а

 

            Завкафедрой сказала, что нужно торопиться, чтобы пособие – общее наше с ней – напечатали к новому учебному году. Я старался торопиться, но когда занимаешься чем-то любимым, оно идёт так, как надо ему, то есть не торопясь. Наверно, потому что когда оно закончится – что же делать тогда, без него?

 

            – 57б –

 

            Если премьер-министр чего-то не любил, то не любил всерьёз.

            Что может быть нелепее и недостойнее, чем возложение цветов? Вообще, что может быть недостойнее и нелепее церемоний?

            Сегодня открыли памятник человеку, с которым именно ему, сравнительно недавно ставшему премьер-министром, не довелось попробовать свернуть гору. Вот почему гора лишь покачнулась, – хотя покачнулась ли? Она качается, как мужик в очередной праздник, и праздникам этим несть числа, гора того и гляди рухнет на головуы по-праздничному качающихся мужиков – на радость потрясённым любителям великих потрясений.

            У премьер-министра взяли венок, отнесли к постаменту, после чего ему полагалось поправить безукоризненную ленту, сделав при этом суровое лицо, постоять под многочисленными взглядами, которым, как и народным праздникам, несть числа, и отправиться в театр – ещё на одну неизбежную церемонию.

            Премьер-министр ехал в карете, окружённый ещё зелёными каштанами, обгоняя пешеходов и думая, что ему положено было бы захотеть предпочесть карете вон ту конку, свистнуть двумя пальцами на весь крещёный мир и наплевать на «Царя Салтана», пусть и в интерпретации самого Римского-Корсакова, – вот тогда, возможно, несворачиваема гора смилостивится и перестанет угрожающе шататься. Хотел даже достать из портмоне медяк и подбросить на удачу: что, если вмето решки выпадет орёл, а значит, вместо навязшей в ушах и даже зубах оперы можно будет заняться любимым делом?

            Но в который уже раз он предпочёл более нелепой традиции менее нелепую, хотя тоже нелюбимую, и как ни в чём не бывало вошёл в театр, торжественно нависавший над ещё не потерявшими зелёного величия каштанами.

            Огромный зал был переполнен. Народ по старой доброй привычке безмолвствовал, то есть традиционно шумел о чём-то своём, вполне заслуживающем безмолвного шума. Эти явления, подумал премьер-министр, очень соответсвуют одно другому: шумно безмолвствовать даже удобнее, чем безмолвствовать в голос – этим можно заниматься всем вместе, а не каждому порознь.

            Он поклонился верховной ложе и сел в первом ряду. Задирать голову перед Гвидоном было так же нелепо, как поправлять ленточку, но сидеть на галёрке хотелось ещё меньше, чем неуклюже перебираться в конку из кареты.

            «Безумно много неопределённых форм глагола! – одёрнул было себя премьер-министр. – Впрочем, настоящему глаголу неопределённость не помешает. Ему же предписано жечь – не инфинитив ли это? Но с другой стороны, отсутствие времени у глагола попахивает безвременьем, а для безвременья совершенно необходимы временщики –  которыми так богат окружавший его умело безмолвствующий народ».

            Очередной антракт оказался более чем кстати – премьер-министр устал ждать наступления заветного Леденца. Он поднялся, что-то ответил соседу по первому ряду, и ответ был таким же несущественным, как вопрос. Поклонился верховной ложе – искренне, в этом не было сомнения, главное – у него самого.

            Повернулся лицом к шумно безмолвствующему залу.

            По проходу к нему торопливо шёл молодой человек, державший в руках то ли программку¸то ли небольшую афишу, под которой, кажется, что-то прятал – возможно, букетик цветов? «Дважды за один день? – подумал премьер-министр и усмехнулся. – Как легко из субъекта превратиться в объект!»

            «А вот интересно, – продолжал он думать, – почему молодыми людьми принято называть исключительно мужчин? Или курица действительно не птица?»

            Если бы у него оставалось время, он, возможно, всё же подбросил медную монетку. Разумеется, королева не выпала бы, ведь выбор его был ограничен решкой и давно уже выпавшим орлом, но ведь монетка для того и существует, чтобы хотя бы изредка её подбрасывать. Не расплачиваться же ею – да и за что?

            А народ – в партере, на балконах, в верховной ложе – энергично и шумно безмолвствовал, перекрикивая звон невыпавшей монетки и шум выстрела.

И свернуть гору теперь уже было некому, хотя никто из безмолвствующих этого ещё не знал.

По-моему, Аня что-то сказала, но я не расслышал.

           

            58

           

Нет, всё-таки мы тогда прочитали и посмотрели не всё, тут мы с Римкой неправы.

Умение признать ошибку – одно из моих неоспоримых достоинств, а есть ведь ещё и оспоримые.

            Расскажу вам об этом – я имею в виду недосмотренное – как-нибудь позже, потому что автор снова требует от меня тяжести в мыслях.

Удивительно, что вы продолжаете читать эту повесть. Другой бы, или другая, давно переключился на что-то более последовательное.

            Изъяснение эфвемизмами – ещё одно из моих достоинств, вы согласны? Я довольно самокритична, но зачем замалчивать очевидное?

 

            59

 

Диамата, а потом истмата мы не то чтобы боялись, но ведь их всё равно приходилось сдавать, а выужденность – это разновидность страха… Вы согласны? Нужно будет узнать у автора, согласен ли он.

В «хвосте» самое неприятное то, что сдаваемое всё никак не заканчивается и приходится снова учить и приходить пересдавать, вместо того, чтобы забыть всё наконец-то сданное и заняться любимым делом – вернее, одним из любимых дел.

Когда вызубришь всё до последней невозможности, уверена, что будешь это помнить до конца дней своих и даже после. Но как только сдашь – в голове ничего из вызубренного не остаётся. С гостиницами, кстати, тоже так, я это поняла по многочисленным конференциям. Когда уезжаешь из гостиницы, думаешь, что никогда не забудешь номер своей комнаты, ведь прожила в ней целых несколько дней напролёт. Но уехала – и никогда больше не вспомнишь… Да и не только это, честно говоря. Помнить – труднее, чем забывать, хотя ведь если запомнила, то помнишь, – так почему же оно забывается? Почему забывается так много? Ведь прошлое же незабываемо, вы согласны? Моё прошлое – моё непрошедшее время – похоже на письмо, случайно – или неслучайно – разорванное на мелкие клочки… Их не собрать воедино, они попадаются на глаза по одному, маленькими бумажными вспышками. Ну как их собрать, такие крохотно-бесчисленные?

Снова традиионная лёгкость в мыслях. Возвращаюсь к начатому, пока не забыла.

В тот день почему-то безумно хотелось есть. Мы зашли в пирожковый подвальчик и купили по два пирожка на каждую из нас – один с мясом и один с капустой. От картошки воздержались, она у них какая-то переперчённая, да и вообще она дальше от картошки, чем хотелось бы. Плюс у Светки, благодаря Тамаре Тимофеевне, оказался большой термос кофе, сама она бы, конечно, никогда не додумалась, хотя делала вид, что это её личная инициатива. По личной инициативе она сделала свой любимый чай – горячую воду с вареньем, – но это, хотя и несравненно лучше в качестве напитка, чем какие-нибудь отравоподобные «Агдам» или «Три семёрки», соответствует зимнему состонию тела и души, а летом кофе с лимоном на природе – это почти как «Криденсы» у Светки дома.

Мы поехали в Лесопарк и устроили завтрак непосредственно на траве. Хипповать, так хипповать с музыкой – хотя музыка, к сожалению, осталась в магнитофоне.

– Взъедим, – предложила Римка.

– И взопьём, – поддержала её Светка.

Тишина воцарилась, но ненадолго.

– Дамы, как вы думаете, – традиционно размышляя о душе и теле, задалась я вопросом, – что первично – материя или сознание?

– Эк тебя разобрало… – спокойно озаботилась Римка, запивая пирожок.

– Предлагаю также поговорить о смысле жизни, – предложила Светка и временно забрала у неё крышку от термоса.

Я перешла к пирожку с капустой: мне с капустой нравятся больше, поэтому я оставила его на закуску. Вообще, оставлять на потом то, что нравится больше всего, это, по-моему, проявление высшей мудрости. Ну ладно, просто высокой. Не придирайтесь.

– Педан что-то говорил про материю, – отпила Светка и вернула крышку Римке.  

– Точно, – кивнула я . – Он говорит, что материя – это всё на свете. Значит, сознание – тоже материя?

Гельфандша достала новейшую пачку сверхдефициного «БТ».

– Класс! – похвалила я.

– Вы ж знаете, единственное, чего я не люблю, это дешёвка! – то ли хмыкнула, то ли фыркнула Светка.

– Ну да, тебе, конечно, дорожку подавай! – обоснованно возразила ей Римка.

Мы закурили, отдавая должное нашим неизвестным болгарским друзьям.

– Хотелось бы также попробовать «Филип Моррис» или «Кэмел», пока они там окончательно не загнили, – поделилась наболевшим Римка.

–  Гниём, но при этом вкусно пахнем, – процитировала Светка неизвестно кого. – А вообще – о недостижимом, как говорится, или хорошо, или ничего.

Мы кивнули и ненадолго погрузились в воспоминания о будущем.

– А знаете, дамы, – выдала Римка, затягиваясь изящно, то есть не полностью, как и надлежит даме, – я им не завидую. Ну, то есть не испытываю зависти.

– Что есть зависть? – почти процитировала я известно кого.

– Зависть? Это когда люто ненавидишь. Фактически – разновидность нелюбви.

– Согласна, – так же изящно затянулась Гельфандша. – Но я бы не выделяла её в отдельную категорию. Не любишь – и всё тут. Какая разница, почему?

Мы молча докурили.

– Дамам с такой возвышенной духовностью не пристала приземлённость. – Это, кажется, Римка.

– Тем более после сдачи диамата. – Это, думаю, Светка.

– Тогда лучше пошли слушать «Криденсов». – Это кто-то из нас – наверно, я.

           

60

 

Дождь – не ливень и не какой-нибудь неуклюжий мокрый снег, – а именно дождь – это боле чем не непогода. Дождь – это погода с определённым артиклем. Все остальные – с неопределёнными, хотя, конечно, любая из них неизмеримо лучше, чем ничего. Неопределённых артиклей много, пусть внешне он и один такой, – зато определённый – исключитаельно один, при всей его кажущейся абстрактноссти, многим напоминающей скрытую неопределёность. В уникальности вообще много кажущегося. Определённость – это синоним любви, так же, как зависть – синоним её противоположности…

Оставив Даню на Сашу, я шла себе, как кино в моём подзабытом кинотеатре, не думая ни о чём, кроме тёмно-фиолетовых, иногда кажущихся ярко-серыми мокрых виноградинок, методично ищущих для себя лужицы поуютнее. Они входили туда без стука – если не считать стуком лёгкое, почти неслышное всхлипывание, – и оставались там почти навсегда. Выбор у них был большой, а что может быть сложнее выбора? Мой любимый философ – Педан о нём не знал или скрыл от нас, посторонних, – мой любимый философ сказал, что необходимость – великое благо для несвободных духом. Но они, тёплые свежевымытые виноградинки, были, как всегда, свободны, поэтому им приходилось выбирать. К счастью, выбор был велик, и это упрощало их задачу. Труднее всего выбрать из двух возможностей, тогда как из миллиона – проще пареной репы.

Интересно, какая она на вкус? Мама говорит, что давным-давно я новую для меня еду – то есть тогда ещё почти любую – сначала нюхала, а потом, если пахнет как следует, пробовала на вкус. На вкус и цвет товарищей нет, тем более при моей любви к товарищам, как сказала бы Агальтинова.

Что толку спорить о вкусах? Понюхай сначала, а потом спорь себе сколько влезет. Вот в Агальтинову как раз влазит немыслимо много, зато по ней этого не скажешь. Да если бы и сказали, она бы не обратила ни малейшего внимания, потому что можно подумать, что кому-то виднее, чем ей. Вот, скажем, ей и Светке дождь не очень нравится, – но что ж поделаешь, выбор-то невелик. Да, большой выбор задачу упрощает, глаза не разбегаются, а из двух возможностей выбрать невозможно, из них дай бог выбраться.

Только вот как выберешься с разбежавшимися от небольшого и потому огромного выбора глазами?..

 

            61

 

            Любить дождь – значит хотеть одиночества. Этих капель ждёшь, они приходят, и ты думаешь: «Ну что может быть лучше»? Но если бы они не приходили, разве хотелось бы их ждать?..

            Вот и автор объявился. Я уже заждалась тебя, как одиночества – или дождя.

            – Можно подумать, что я тебя в чём-то ограничиваю и что читателям может прийти в голову, будто всё это рассказываешь не ты, а говорю вместо тебя я. Но если автор заставляет своих героев делать то, чего боится или просто никогда не делал, то зачем ему блокнот и ручка?

            – Ладно, принято.

            – Я даже не знаю, куда ты сейчас идёшь и где он тебя ждёт. Расскажи, если не секрет.

            – Не могу отказать автору, поэтому продолжу, хотя это нелегко, я ведь не автор. Дай только собраться с мыслями, хорошо? А ты пока расскажи о новом Светкином письме, оно того стоит, и не меньше, чем мой предстоящий рассказ.

            – Согласен, расскажу, конечно. Не буду тебя отвлекать.

 

            61а

 

            Знаете, дамы, накопленный опыт показывает, что ностальгия имеет приблизительно такое же отношение к любви, как рвание – или рваньё? – рубахи на груди, волос на голове или кадыка под лицом. Ну, и прочие буйства в стиле наибуйнейшего из классиков. Или наибуйственного?

            Конечно, мне легко судить, я ведь, в силу этнических особенностей, лишена в подробностях описанной этим классиком особой или, как говорят местные эмигранты, специальной, души, – но вы ведь меня понимаете, тем более что у вас души аналогично незагадочные, по той же причине. Вот к каким выводам приводит полное отсутствие загодачности души. А у тех, кто избран провидением иметь загадочную душу, ностальгия не проходит ни во сне, ни наяву и они, в силу особенности и загадочности, страдают от лютой нелюбви к люто же обожаемому объекту.

Эта лютая нелюбовь и называется ностальгией, тогда как обладающие традиционной, лишённой непостижимости душой, считают, что ностальгировать по тому, что любишь, невозможно. Ностальгия, как и зависть, – это разновидности нелюбви. Кого любишь, тому не звидуешь, и что любишь, по тому не страдаешь. Любишь, и всё, не больше, как сказал Леонид Ильич по другому поводу, но и не меньше.

            Ностальгий мы тут с Мариком увидели две. Одна – рваньё – или рвание? – вышеупомянутой рубахи на выше же упомянутой груди, потому что хорошо – там, где нас нет, а плохо – там, где мы ещё есть. Вторая – испускание слюны, потому что хорошо – там, где мы вроде бы есть, а плохо – там, где нас вроде бы нет. Первая – это ностальгмя по светлому прошлому, которому нет места в будущем, и меннго отсюда – его светлость, а вторая – по настоящему, которое всё не становится настоящим настоящим, и, как догадывается ностальгирующий, будущим наверняка не станет.

            Я пока не поняла, почему ностальгировать склонны именно завидующие, а завидовать – ностальгирующие, но… Ой, извините, Микаэле проснулась, – пока лягу с ней, чтобы уснула…

            Классное эссе получилось, молодец Гельфандша! Поставим в следующий номер «Отражения». – Это, кажется, Римка… Или я.

 

            62

 

            «Сталкера» я пошла смотреть уже после встречи с Тарковским. Думала, будет так же классно, как «Андрей Рублёв» и «Солярис», но получилось иначе.

Дело, скорее всего, не в «Сталкере», а в сидениях. В этом кинотеатре, в «Первом Комсомольском»… их у нас было два, где-то, не помню где, был ещё и «Второй Комсомольский». Ну, так вот: в «Первом Комсомольском» сидения повышенной трескучести. Поясняю. На фильмах Тарковского, если только не во Дворце строителей, куда народ приходил целенаправленно, первые 10 минут стояда жуткая тишина, потом до народа доходило, что это до него не дойдёт, и все как почти один вставали, трескали сидениями и уходили, неудовлетворённые.  Длился этот исход минут десять. Сидения нигде так не хлопали, как в «Первом Комсомольском», как будто у бедного Сизифа камень срывался с горы и с грохотом падал на сухой и потому жутко трескучий валежник. Главное было – переждать камнепад и сухолом,  а когда все уйдут, спокойно смотреть то, что осталось…

Надо будет ещё раз посмотреть, если покажут в кино. По телевизору, даже если покажут, смотреть не буду, это совершенно не то.

На этот раз я о сидениях забыла и не вспоминала до самого конца, до бесконечного поля красных цветов, каждый из которых было бы здорово получить в подарок, – только разве получишь?..

Там, во дворе старого дома, было старое дерево – такое старое, что от времени потеряло одно «е». Если забраться на него поздно вечером, загадать желание и просидеть до утра, то утром, когда, окоченев от ночного горного мороза, с трудом спустишься на землю и войдёшь в дом будить Даню в садик, увидишь, что желание за ночь исполнилось: вот оно, под Даниной подушкой. Или нет, лучше – под кроватью: он сейчас полезет искать запропастившийся тапочек, – я не разрешаю ходить по холодному полу босиком, – и увидит там сбывшееся желание, которого вчера ещё тут точно не было, он же помогал мне пылесосить во всех уголках и под кроватью, а сегодня – вот оно, как миленькое, рядом с никуда не девшимся вторым тапочком…

Ума не приложу, как мне удалось не змёрзнуть на этом дереве, ночи-то в горах морозные, и дождаться исполнения Даниного желания. И моего тоже: я ведь вечером загадала, чтобы Данино желание исполнилось.

Решила, что обязательно раскажу обо всём этом Дане завтра, по дороге в садик, только сначала намекну, как обычно, что у меня есть для него потрясающий секрет. Иначе он, тоже как обычно, не захочет вставать, только секретом его и удаётся разбудить: водится за мной такой маленький Григорий – в смысле грешок.

Было уже поздно, и он проводил меня не до остановки, а до самого подъезда. Конечно, Даня уже спал, секрет подождёт до завтра.

 

63

 

Четверг я полюбила испокон веков, если можно так сказать. Нельзя, но звучит эффектно, поэтому пусть остаётся.

Даня родился в субботу, я – во вторник… Может, дело в том, что четверг – посередине, и вашим и нашим, тем более, что в данном случае – сплошные наши. Нужно будет узнать у мамы, не в четверг ли начался её фестиваль… Хотя разве всё упомнишь, даже это.

Сегодня был важный четверг, мы с моей группой даже немного его обсудили. Правда, Серёжа, не понимаю как, увязал слова молодого лорда со Съездом народных депутатов, и тут сама Агальтинова восхитилась бы, а уж она-то просто так не восхищается, не то что я.

«Они называют опытом свои ошибки, – сказал молодой лорд. – Опыт – это понимание жизни на уровне интуиции, а не ошибки молодости. Иначе получается, что опытнее тот, кто наделал больше ошибок».

Хотя, если вдуматься, книги для того и пишут, чтобы читатель проводил параллели. Чем больше проводится параллелей, тем лучше книга. Увы, у большинства не проведёшь ни одной, вы согласны?

Он пригласил меня выпить чёрного кофе, но нас с Даней ждала мама, и он проводил меня до автобуса. На кафедре пристально посмотреть и пристально же не проронить при этом ни слова было фактически некому: коллектив обсуждал Съезд.

 

63a

 

На круге «четвёрки» – чудесный скверик, вечером трава там пахнет, как будто её утром скосили. Никто, конечно, не косил, но она всё равно, а возможно, именно поэтому пахнет, как скошенная. Если тут возишь ребёнка в коляске, он спит себе беспробудно и можно допоздна думать и думать о всякой всячине, о которой подумала бы за милую душу и в любом другом месте, но вот ведь не думается – без этой нескошенной свежескошенной травы и дорожек, по которым ходишь и ходишь, а ребёнок спит себе и спит. Жаль, что человек так мало о себе помнит, – причём даже не забыл, а просто не знает, как всё начиналось. Раньше эти дорожки и траву видел из коляски, а теперь – смотрит на них с высоты прожитых лет и верит тому, что ты ему о них и о ней рассказываешь. Хорошо, что мне можно верить, а ведь сколько такого и таких, чему и кому – нельзя. Но верят же…

Дни были длинными и многочисленными, – вот и оставались бы какими, как там, в непрошедшем прошедшем времени, если пользоваться Аниной форулировкой, – кто их гнал в шею и заставлял съёживаться от холода вместо того, чтобы расширяться от тепла?..

Сегодня был один из них – четверг, пахнущий, несмотря ни на что, воскресеньем. Или это была скошенная трава? Я пошла на работу после перерыва, потому что не посмотреть открытие Съезда не могла, даже если бы неожиданно для самой себя оказалась неверующим – то есть неверующей – Фомой. Бог миловал, скепсисом ни я, ни Витя не страдали, и Ане эту болячку унаследовать было не от кого. Мы это обсуждали неоднократно, и вот я подумала, что разница между улыбкой и ухмылкой – как между усмешкой и насмешкой. Надо будет ей как-нибудь сказать, она оценит отточенность формулировки.

Аня, разумеется, опоздала, прямо как на свидание, а вместе с ней Даня, – плюс-минус полчаса не в счёт. В основном всё-таки минус.

– Привет, мать моя женщина! Как жизнь молодая?

            Анина бодрость в конце учебного года искренне радовала. Я поцеловала их обоих. Даня ринулся съезжать со всех горок сразу, как обычно ничего не рассказав мне о садике.

            – Мама, жду подробностей! Я вся в тебя и папу, со мной можно и нужно быть откровенной! – протараторила Аня, не отрывая взгляда от Дани и горки. – Имело таки смысл прогулять работу?

            – Не прогулять, а взять пол-отгула, – уточнила я.

            Мы сели на скамейку. В ногах правды нет, но нет её и выше, – по-моему, это Анина Римма сформулировала. Или Света.

            – Более чем стоило, – ответила я, аналогично не отрывая взгляда. – Я ничего подобного никогда не видела – да и где мне было видеть? Только слышала.

            Аня присвистнула – интересно, когда и от кого она научилась свистеть?

            – Началось немыслимо: какой-то дерутат из Латвии взбежал на трибуну и потребовал почтить память жертв сапёрных лопаток от лично товарища Родионова.

            – А кто это? Я про такого где-то слышала…

            – Начальник очередного ограниченного контингента. Ихнего главного благородия во время убийств, ясное дело, на месте не было, они кого-то официально посещали. Видно, контингент, в силу своей ограниченности, проявил личную инициативу.

            Аня выглядела приятно ошеломлённой, как персонажи «Толстого и тонкого» в одном лице.

            – Мама, это просто какое-то выездное заседание Радио «Свобода»!

            – Вот именно. И где: в святая святых коллективного разума… Может, и правда рваньём рубах на груди всё это на этот раз не закончится?

            Даня был занят соревнованием со случайным приятелем, и я смогла рассказать Ане всё как было до самого конца моего полуотгула.

            День был длинный, но и ему, этому необычному четвергу, пришло время закончиться. Впрочем, пятница обещала быть не хуже – а ведь она ещё даже не началась.

 

            63б

 

            В поезде рано утром – чуть неестественная тишина. Светло как днём и тихо как ночью, это и делает утро не менее не похожим на другие времена суток, чем сирень, уже отцветшая, и каштаны, ещё не упавшие под ноги – на другие времена года. Что может быть тише раннего летнего утра в поезде. Вопросительный знак тут не нужен, ведь это ещё не вопрос, а уже ответ. Так же, как не вопрос, а ответ – прохладное солнце, тихо и отстранённо заливающее купе, из которого все уже поспешили выйти или всё ещё не торопятся выходить. Солнца не станет больше, даже если оконные занавески полностью раздвинуть, – потому что больше его просто не может быть, ярко-холодного и холодно отстранённого, пахнущего отцветшей сиренью и ещё не упавшими на университетскую аллею отполированными каштанами.

            Примерно так подумала бы Аня.

            Но сосед несколько раз повторил, что Ани нет и давно не было.

            Поэтому ехать мне было неуда.

Да и наш столик занят, что толку приезжать. 

 

64

 

            Дверь показалась менее более тяжёлой, чем прежде, поэтому одно моё место легко избежало посягательств. Возможно, потому, что защита и принятие в штат остались в моём непрошедшем прошлом и дверь посчитала, что поздравлять меня уже не с чем?

            Расстояние было, хотя не ощущалось.

            Мы пошли через приятно бесконечную площадь, потом мимо каменных баб с Острова Пасхи, мимо всех и вся.

            В кафе, возможно, кто-то был, но постороннее присутствие не чувствовалось, как перед этим не почувствовалась дверь. Вообще-то, иногда полное отсутствие бывает значительно более шумным, чем присутствие, полное или частичное. Думаю, это зависит не от шумно присутствующих, а от тебя, то есть от того, одна ли ты в кафе, а если не одна – то почему.

            Сегодня кафе ярко желтело на прозрачно-голубом фоне – если посмотреть сначала на него и потом мимо него вверх.

            Наш столик, разумеется, был свободен, иначе и быть не могло.

Могло, конечно, не буду преувеличивать, но ведь столик на то и наш, чтобы пустовать и ждать, когда мы, наконец, перейдём нашу бескрайнюю площадь и закажем по чашке – терпеть не могу чашечек, они мне напоминают коленные, – по чашке чёрного кофе – конечно же без сахара. Кофе с сахаром ещё хуже, чем холодный горячий шоколад. Впрочем, не знаю, не пробовала ни того, ни другого.

Мы пили кофе, стараясь выглядеть друг перед другом респектабельно и не сёрбать, то есть, говоря респектабельно же, не шуметь губами. Конечно, это не то что чавкать, но всё равно не comme il faut. Надеюсь, вы понимаете по-французски – по-итальянски же в своё время поняли.

В кафе было тихо, как на сочинении у Раисы Васильевны, когда дамы сочиняли про «Битлз» вместо погоды и географического положения.

Он не курил «Голуаз», да и откуда у нас «Голуаз», извините за неуместную рифму.

Я выглянула в окно и спросила:

– В том курсе, который ты ведёшь вместо Суламифь Юльевны, небо – имеет множественное число?

Он задумался, глядя в пустую чашку – то ли гадал на кофейной гуще, то ли собирал в ней кусочки своего второго неба.

– Опыт показывает, что их – два… Одно – общее, вон оно, там, куда ты смотришь. Второе – у каждого своё, да и то не у каждого… Зачем оно тем, кому достаточно одного?

Я отставила свою чашку, он – свою.

– А где твоё?

Он снова придвинул её и долго смотрел на кофейную гущу, но дополнительный вопрос ему не потребовался.

– Ты выходишь из гостиницы «Аджария», там её называют «Ачара», и идёшь по бесконечному проспекту, мимо разноцветных «Вод Лагидзе», мимо фуникулёров, тянущихся на гору с кружащим голову названием «Мтацминда», мимо озера красных цветов – не подаренных, а закрывающих следы сапёрных лопаток, мимо музея художника, чьи картины могли быть написаны только здесь, на берегу взлохмаченной, невысыпающейся буро-серой реки с птичьим названием, хрипло промяуканным нездешней дикой кошкой – или здешней, но такой же дикой и охрипшей, не от простуды, а от желания быть услышанной. Этот проспект никогда не закончится, сколько бы ни хотели положить ему конец, сколько бы ни рубили своими сапёрными лопатками, и сколько бы ни называли его картины учёным термином «Примитивизм». Хотя учёные на то и учёные, чтобы иметь тонкие виды и как никто – совершенно никто – другой знать, что любимая женщина не может не иметь традиционно пчелиной талии в сочетании с традиционно же загадочной улыбкой, что парень с девушкой не могут взять да полететь, да ещё и над ничего не подозревающим городом, которому наверняка не до полётов, что кафе на нехоженой брусчатке не бывает таким немыслимо жёлтым, что олень, с противоположной стены глядящий на входящих, не может плакать, ведь он же не учёный, который имеет тонкие виды и потому – единственный – может если и не заплакать, то пустить слезу… Я всегда езжу туда, в гостиницу «Ачара», и всегда запоминаю номер комнаты, из которой выхожу на мой бесконецный проспект и куда возвращаюсь из музея, мимо Мтацминды и горы неподаренных цветов. Ума не приложу, почему никак не могу запомнить этот номер? Когда поселяюсь в гостиницу, запоминаю, кажется, навсегда, а когда уезжаю или улетаю – совершенно не помню… 

Он принёс ещё по чашке.

– Кому-то оно, к счастью, не нужно, – заметила я. – А кому-то – без него никак, тоже, наверно, к счастью… Или нет?

– Счастье, как и небо, имеет множественное число, – сказал он. – Счастий много, у каждого своё – при всей их схожести… Расскажи мне о своём втором небе. Первое я вижу, а где – второе?

 

65

 

Он спросил достаточно настойчиво, чтобы ответить хотелось, и недостаточно настойчиво, чтобы желание отвечать исчезло, не появившись.

Конечно, он знает, что рано утром, когда ночь ещё только-только закончилась, да толком и не закончилась ещё, они ведь тут почти бесконечны, в купе – тихо-тихо, почти неестественно и отстранённо, и солнце заливает его, словно струя видимого только мне золотистого мёда из доисторической, кажется, прозрачно-голубой, амфоры, тоже невидимой никому, кроме меня.

Или всё же не только?

Но ему ещё не известно – а может, он забыл до тех пор, пока мы не встретились, – о белом стаде, спешащем с невысокой горы к морю напиться солёной воды, лучше любого другого напитка утоляющей овечью жажду, ведь «Воды Лагидзе» – не для овец, а для людей, не говоря уже о том, что они – не обычные овцы, они – домики-овечки.  Напившись, домики неторопливо бредут обратно по склону своей – нашей с ними – невысокой, раскидистой горы.

Поезд подмигивает им всеми солнечными зайчиками купейных и плацкартных окошек и, постукивая колёсами, спешит к долгожданному и неожиданному вокзалу, мимо белоснежных санаториев и пансионатов, хотя, конечно, откуда здесь снег, мимо моей галереи, мимо песчаного пляжа и песочного торта морского дна, мимо покачивающихся на гладкой, словно галерейная картина, тёмно-бирюзовой воде лодок и буйков.

А впереди – весь бесконечный день, ведь после бесконечной, неохотно закончившейся ночи и день может только начаться, а закончиться не захочет никогда, они все такие, мои дни, золотисто-голубые, нескончаемо бесконечные.

Я выйду из поезда, не то чтобы налегке, просто вместо чемодана – лёгкая сумка, белая, в чёрных разводах, и, усмехнувшись навязчиво предлагающим квартиру женщинам, пойду по набережной к себе – у меня тут дом, почти сразу за кинотеатром. Но до него неблизкий путь, ещё будет чебуречная, галерея, выше по улице – дом Александра Грина и почта на противоположной стороне, потом – наверняка лучший в мире ресторан «Астория», белоснежные, несмотря на отсутствие снега, пансионаты и санатории, кафе-мороженое, немного напоминающее это, потом нужно повернуть налево, а справа сзади останется главный вход на пляж, откуда папа каждое утро ровно в десяь ходил за свежей газетой в ближайший газетный киоск – узнать, как там наши выступили вчера, сколько выиграли медалей и каких именно. Спартакиада была в разгаре, наши были потенциально лучше всех, но вырваться на общее первое место не удавалось, столица стояла грудью, как он говорил, – немного не так, я интерепретирую папины слова. А наши всё равно сражались, и когда папа о них рассказывал, я чувствовала – не видела, а чувствовала, амфора тоже ведь не видна, но её чувствуешь, – незаметный нежно-голубой амфорный свет. Вообще-то голубого света вокруг было много, но такого больше нигде не было, он шёл от папиных слов и от нашей команды, хотя ей никак не удавалось вырваться на первое место.

Потом – мимо кинотеатра, где никогда не громыхают скамейки, как когда-то не громыхали во Дворце строителей, и вот он, мой дом, я тут часто бываю – с Даней или одна, пока он у мамы или в садике. Ну, или с Сашей, конечно.

 

66

 

Он с женой и детьми уехал отдыхать.

Римка с Машей поехали к морю, Светка полным семейством – тоже к морю, только к какому-то немыслимому, которое даже представить себе почти невозможно, а находится оно так далеко, что, кажется, путь к нему лежит через запертую дверь, а ключ – уже давно на дне колодца, как в Захваченном доме. Обязательно прочитайте – но постарайтесь не взять и понять, а почувствовать, ведь понять означает разрушить, если я правильно цитирую одного из моих близких друзей.

А нам мама взяла путёвки на их институтскую базу отдыха. Это классное место, хипповое, как когда-то говаривала Римка, – в сосновом лесу, на берегу водохранилища. У каждой семьи – свой финский домик, хотя я не в курсе, почему их называют финскими, с балкончиком, вернее, верандой. Готовить можно на кухне, это рядом с домиком, финским так финским, это один из тех редких случаев, когда название не принципиально.

В лесу было здорово в прямом и переносном смыслах: пряно пахло хвоей, по дороге на пляж мелькали крылышками представители семейства порхатых с пыльцой веков на безумно разноцветных крылышках. Метафора – моя, а неологизм по праву принадлежит Светке. Мне бы в голову не пришло, а Гельфандша умеет поласкать слух, не правда ли?

На озере, ну, на водохранилище, рано утром даже тише, чем в купе, и почти слышно, как те самые бабочки шуршат крылышками и невзначай роняют пыльцу на траву и одуванчики. Солнце с медлительным любопытством поднимается из-за сосен. Гуси плывут, соблюдая субординацию, гуськом, невидимо перебирая лапками. Или это утки? Нужно будет спросить у мамы, когда она приедет на выходные. Я пристраивалась за ними – гусыня гусыней! – и плавала, не сводя глаз с Дани, до тех пор, пока уже нужно было переодеться и идти на кухню, готовить завтрак на троих. По-моему, в этом выражении есть что-то импрессионистское, вам не кажется?

Потом мы с Даней работали над произношением по моей выдержавшей проверку временем методике: разучили две песни «Битлз» – одну боевую и одну протяжную, и пели их столько раз, что у Дани стало получаться лучше, чем в оригинале. Ещё я ему спела «Госпожу д’Арбанвиль», и он её тоже выучил, причём с порадовавшим меня восторгом.

После пляжа Даня с Сашей уходили играть в футбол или, если не было ветра, в бадминтон, а я энергично учила испанский: начала ещё до рождения Дани, теперь предоставилась возможность освежить и восстановить. Это было совсем нетрудно благодаря моему учебнику – книге в твёрдом розовом переплёте.

Вообще, от книги зависит очень много, иногда почти всё. Моя была в таком красивом переплёте, что его хотелось открыть и долго не закрывать, предвкушая новое открытие, – не уверена, что так правильно, зато, по-моему, красиво, как утверждает уже известный вам итальянский афоризм. Помните?

Вот, кстати, о вопросительных и восклицательных знаках: в этой книге соблюдается моя любимая симметрия: знаки стоят не только в конце фразы, но и в начале, причём симетрично перевёрнутые. Странно, что испанский флаг симметрии не соблюдает: кровь и песок – что может быть асимметричнее? Впрочем, они друг друга дополняют – возможно, это особая разновидность симметрии?

От нашего домика, рукой, да что там рукой, мизинцем подать до пристани, откуда мы – помните, я вам рассказывала? – давным-давно отправились в путешествие к старинной греческой крепости, на том же самом кораблике, на котором он пригласил меня покататься, пока я в качестве домашнего задания читаю без словаря отрывок из «Дон-Кихота». Пробовала почитать кого-нибудь из современных, но семнадцатый век оказался понятнее двадцатого.

Кораблик никуда не уплыл без нас и от нас – вот он, уже подали трап, мы с папой тогда спустились по нему на берег, и берег качался у меня под ногами, словно его штормило. Ищу название на носу кораблика, но не нахожу, и на корме тоже. Удивительно: когда поднимаешься по трапу, кажется, что запомнила название навсегда, а вот спустилась, уехала в поезде мимо пляжа, галереи, набережной, санаториев, – и название забылось. Почему так просто забываешь то, что так легко запомнила и, кажется, никогда не забудешь? А то, что вроде бы и не запоминала – помнишь и не забываешь… Зачем, спрашивается?

– Как Даня? Как мама? – сказал он, достаточно заинтересованно, чтобы захотелось рассказать.

– Мы втроём на базе отдыха, нас мама отправила на две недели. Потом сменит нас с Сашей,- это надо же так рассвистеться! – до конца июля.

Настало время между собакой и волком. Сзади от нашего безымянного кораблика уже вытянулась лунная дорожка, а впереди ещё оставалась солнечная. Солнце не на шутку покраснело – явно нажарилось за бесконечный день и решило прохладиться в тихонько похлюпывающей у нас под кормой тёмно-бирюзовой воде.

– Как у них в институте?

Я махнула рукой – не на всё, конечно, просто иначе не справиться с эмоциями.

            – Как посылали, так и посылают, только теперь поднимают палец и говорят, что это – вопрос политический.

            Он тоже махнул рукой:

            – Начальство на то и начальство, чтобы иметь тонкие виды.

            – Где тонко, там и рвётся, – мудро предрекла я, прямо Римка какая-то.

            Мы прислушались к воде, только что словно сошедшей к нам с галерейной картины. Морю очень шёл выход за рамки, но и там, в моей галерее, и здесь, вокруг нашего кораблика и до самого горизонта, от воды почти невозможно было оторваться – от неё и от её солёной пены.

            Становилось прохладно.

            – Когда я, тысяу лет назад, взахлёб слушал «Свободу», если её не глушили, – сказал он, – меня постоянно удивляло, почему они только и делают, что говорят об отказниках, как будто это главная проблема. Сколько тех отказников, дай им бог здоровья, а посылали-то всех и вся, невзирая, так сказать, на лица.

            – И посылали, и посылают, – кивнула я. – Почему не начать с себя и не перестать посылать, – просто-напросто больше не задавать один и тот же политический вопрос. Правда, их духовные учителя считали политику концентрированным выражением экономики, то есть ответ – вопросом, а кобылу – телегой. Я это сдавала, всё никак не забуду.

            Его сигарета погасла, только вот окурок некуда было бросить.

            Он подумал и добавил:

            – Право на труд – вопрос не менее политический, но, в отличие от права посылать, указательного пальца не требующий. Неотъемлемое и потому постоянно отнимаемое право.

            Солнечная дорожка растворилась в морской воде – или вернулась на одну из галерейных картин.

Стало теплее.

            Нет, не так: стало тепло.

 

            66а

 

Папа поддаётся, я его запросто обгоняю. А мама хоть и не поддаётся, я её тоже обгоняю одной левой.

 

66б

 

Премьер-министр подозревал, но боялся признаться себе, что совершил нечто худшее, чем преступление, – ошибку, выражаясь афоризмом старшего по возрасту коллеги. Он надеялся осчастливить тех, кто счастлив своим несчастьем. Осчастливливающий всегда счастлив, а осчастливливаемого сделать счастливым невозможно.

В особенности – когда речь идёт об особой душе, доставшейся сотне миллионов осчастливливаемых. Особая душа – надёжная защита от счастья в его, премьер-министра, понимании, ведь он не отличался осободушием, тот есть  отличался от осчастливливаемых отсутствием осободушия как такового. Если бы он был, скажем, зубным врачом, то заморозил бы каждому из ста миллионов пациентов больной зуб и в мгновение ока провёл хирургическую операцию. Но он, увы, был премьер-министром, и справиться с особой душой оказалось намного сложнее, чем с больным зубом. Да и не удалишь её, такую особую и непостижимую, хотя дополнительно замораживать уже и не нужно.

Он пытался понять их умом, потому что ничем другим понимать не умел, но оказалось, что ум бессилен и даже мешает, равно как и общий на особую душу населения аршин. Осчастливливаемые были счастливы в своём радующем особую душу несчастье, тогда как он упорно пытался лишить их этого счастья и тем самым осчастливить.

Больным зубом для них оказался он, и они удалили его, без всякой анестезии.

Непостижимые души снова победили – в ожидании тех, кто успешно измерит их всех одним на всех аршином и измеренные воздадут должное глубине понимания их неизмеримо особенных душ.

Но откуда же это было знать премьер-министру?

Опера закончилась, и непреходящее время легло спать в пшеничный сугроб за окном его особняка.

 

66в

 

Хотела перед отпуском подогнать хвосты, то есть хвост: у меня была большая немецкая статья по порошковой металлургии, осталось ещё целых 5 страниц. Но закончить её не дали – послали в очередной раз – на этот раз полоть помидоры. Посылали нас регулярно и часто, поэтому работу я так же часто брала домой, чтобы не подводить заказчиков, которых посылали не менее регулярно. Конечно, могла было бы опоздать, ведь вопрос-то не был политическим, все всё понимали, но зачем заставлять хороших людей понимать то, что пониманию фактически не поддаётся?

Посылали нас всей группой, и я, как большая начальница, должна была быть в первых рядах. На Вале Араловой тоже лежала серьёзная ответственность, хотя начальником она не была: её муж был инструктором обкома, а вот это уже – вопрос действительно политический, если не сказать больше.

У Миши Блехмана была справка, но его тоже плсылали – на стройки, уборки, погрузки-разгрузки и даже на областную свалку – отвозить какой-то полуподъёмный мусор.  Это была особая часть жизни, заслуживающая, даже требующая художественного осмысления и описания. Посылания мелькали одно за другим, словно кадрики на плёнке в старом фотоаппарате. Я настойчиво рекомендовала Мише написать художественно-документальное произведение об этих мелькающих кадрах, и он взял на себя обязательство рассказать в письменном виде о пережитом. Правда, учитывая политический характер вопроса, вряд ли можно было ожидать публикации соответствующего вопросу ответа, невзирая на безмерную гласность. Ну, может быть когда-нибудь, совсем уж потом…

Миша, не унимаясь, доказывал, что для того, чтобы в магазинах были помидоры, не нужно посылать нас их пропалывать и собирать. Коллектив не был с ним согласен даже сейчас, во времена Лисичкина, Нуйкина, Гавриила Попова и Новодворской с Буковским, и уж тем более – в нестарые, но добрые времена. И сколько он всё это ни доказывал, мы безропотно ездили туда, куда нас посылали, и он ездил вместе со всеми. И чем больше нас посылали, тем пуще, как говаривала Анина подруга Римма, было в магазинах. И тем сильнее я любила свою работу, которую, если бы не посылали, возможно, терпеть бы не могла.

А на базарах всё было, хотя помогать базарным бабам и мужикам никого не посылали.

 

 66г

 

Было бы классно об этом написать, но когда же напишешь, если даже на детей времени толком не остаётся. Как сказал не самый любимый мною писатель, служенье муз не терпит суеты.

Я, правда, до сих пор не понял, кому они, эти музы, служат и не суетятся в процессе служения. Надеюсь, писавший понимал.

 

67

 

Чтобы превратиться в непрошедшее, прошедшему времени нужно всего лишь отказаться от плюсквамперфекта.

Море было далеко за набережной и железнодорожным полотном, совсем рядом. Его не было видно, хотя от этой невидимости оно не становилось менее видным и видимым. Море на то и море, чтобы не увидеть его было невозможно, чтобы пахнуть йодом и обдавать брызгами, чтобы ластиться к ногам и усмехаться пенными барашками и солнечными зайчиками, чтобы сверкать бескрайним, не знающим рамок штилем солёной, зеленоватой, словно не нарисованной даже, а именно написанной воды.

Он был без бутоньерки – да и откуда они у нас? Ну вот, могу же обойтись без неуместных рифм.

Нам принесли блюдо с огуречными сэндвичами и чай в цветастом чайнике, вернее, чайничке, – до чайника он не дорос, но намеревался им казаться, поэтому был горяч и свеж, и даже цветочки на его боках казались только что сорванными и потому вполне ещё свежими.

Огуречные ломтики были, как и положено, тонкими до утончённости, а масло казалось почти несуществующим, словно его не намазывали, а оно как-то взяло и появилось, проявилось само по себе, когда хлеб выпекали в их диковинной приморской печи, вовсе не похожей на каую-нибудь заурядную печку.

– Лорд Сэндвич изобрёл более простой бутерброд, – заметила я без капли сарказма.

Он кивнул, соглашаясь, но возражая.

– Два куска мяса между двумя же кусками хлеба – в этом нет изящества, но есть последняя прямота. Эффект и эффективность – слова не однокоренные, хотя иногда – взаимодополняющие.

Как два неба, – про себя усмехнулась я пришедшей мне в голову неуместной аналогии.

– Да, они похожи только на первый взгляд. Как море и картина о нём, верно?

Мы оба откусили по кусочку, и он продолжил:

– Но – или и – первичностью и вторичностью здесь и не пахнет.

Я отпила в меру горячего и в меру же сладкого чаю.

– Картины – о море, море – о картинах. Отказавшись от деления на причину и следствие, мы удаляемся от понимания и приближаемся к ощущению. Суть следствия – в том, что у него есть причина. Правда, нередко, задыхаясь в дыму, о давней искорке не задумываешься…

            – Беспричинность делает искусство, к счастью, совершенно бесполезным, – вздохнул он, вернее, вдохнул морского воздуха, лившегося в открытое окно, словно йодистая солёная вода с картины на стене моей галереи.

            На десерт он заказал портвейн в небольшой бутылке с корабликом, на парусе которого был необычной формы крест. Кораблик плыл по диковинному морю – не моему, но, наверно, такому же безграничному и так же брызгающемуся солёной пеной по губам –пиратов или, лучше, первооткрывателей всех на свете диковинных земель.

            – Винограда уже нет, а вино – осталось, привычно не удивилась я, ведь в непрошедшем времени удивительно всё, поэтому ничему и не удивляешься.

Он наполнил бокалы.

Мы смотрели в раскрытое окно, на набережную и не видимую из окна галерею. Он молчал так же тихо и долго, как море на одной из галерейных картин. На той, где, чем дольше на неё смотришь, тем вероятнее, что этот штиль когда-нибудь, в соседнем зале или просто на противоположной стене, превратится в девятый вал.

– Что бы я делала без этого неба? – подумала я, и он услышал, поэтому имело смысл продолжать. – Другого у меня не было бы.

– Другого второго неба не бывает, – кивнул он. – Мне ли не знать.

– Моё второе небо не подведёт меня, правда? Ведь у меня невозможно отобрать мою галерею, «Асторию», чебуречгную, море, поезд, неспешно спешащий к вокзалу всегда ровно в одиннадцать утра, мой домик сразу за кионотеатром с бесшумными сидениями…

Я поспешно посмотрела в окно, опасаясь не увидеть там того, что у меня никогда никому не отобрать. А вдруг это случится?

– Это может случиться, как ты думаешь?

Он пригубил портвейн из своего бокала, я – из своего. Вино на то и вино, что его можно лишь пригубить, а пить, как пьёшь воду, – невозможно.

– Полвека назад, – сказал он, – планета обезьян тут уже была. Надеюсь, ничего подобного не повторится… Если же это произойдёт, я поделюсь с тобой моим вторым небом.

Как хорошо, что на берегах этого не изведанного нами моря виноград оставили в покое…

– Планету обезьян, – проговорила я, – устраивают людям человекообразные обезьяны – или обезьянообразные люди, – сколько ни переставляй слагаемые, результат будет один и тот же – планета обезьян…

– Любишь математику? – удивился он.

Я поморщилась, как будто он спросил о диамате или политэкономии – социализма или капитализма.

– Терпеть не могу. Верне, могу только терпеть.

– Надеюсь, хотя бы одно второе небо на двоих они нам оставят, – вдохнул он морской воздух.

– Их ведь ни у кого не бывает два… – согласилась я. – По одному на каждого, или одно на двоих.

Он расплатился, и мы пошли по набережной домой, в мой домик за кинтеатром.

Пора была спать. Падать в сон, если дословно перевести – в данном случае непереводимое.

 

68

 

«Хорошо, что ты не заставляешь меня вдаваться в детали, тем более что я всё равно не вдалась бы. Автор не всесилен, тебе ли не знать».

«Подробности меня не интересуют. То есть интересуют, даже очень, но мои собственные, а не чужие, каким бы нечужим или какой бы нечужой ни был тот или та, чьи подробности имеются или, к счастью, не имеются в виду».

 

69

Читать четвёртую часть ….

Комментарии запрещены.