Вышла книга «Непрошедшее время» – замечательного писателя, необыкновенного человека. Он живет в Канаде, возглавляет журнал «Порт-Фолио». Благодаря его переводу, мы познакомились с произведением «Алиса в стране чудес».
Проза Михаила Блехмана почти музыкальна, она легка, прозрачна, как ручей и невесома, как перышко. Давно забытый язык великих классиков. Погружаешься в поистине волшебный мир, для литературных гурманов эти книги – праздник.
Рассказывать о его творчестве – все равно, что описывать песни васильков или цвет дождя.
Тамара
Стоимость книги в «Санкт-Петербургском Доме книги» (Невский пр. д. 28, раздел «Проза») – 310 руб. Телефон отдела бронирования и заказа книг в Доме книги – (812) 448-78-88.
Можно заказать книгу у Владимира Хохлева, директора ленинградского издательства “Город”, опубликовавшего “Непрошедшее время”. Координаты Владимира:
Тел: +7-812-710-37-08, моб. 8-960-246-60-02
Email: hohlev@list.ru
Михаил Блехман о своей книге «Непрошедшее время»:
Мои рассказы и повести написаны в стиле, который я называю «Субъективным реализмом». Мои учителя в литературе — Хорхе-Луис Борхес и Хулио Кортасар, хотя я надеюсь, что мне удалось сделать один или два шага вперёд. Впрочем, не мне судить об этом.
Моя проза – о любви и о времени. Она метафорична, иносказательна и, надеюсь, интересна – по крайней мере для тех, кто ищет в литературе не столько способ развлечься, сколько пищу для размышлений.
В моей прозе больше вопросов, чем ответов, вся она – попытка ответить на вечные вопросы, на которые вряд ли можно найти ответ… Моя проза – о жизни. И, как и в жизни, в ней много печали и много смеха. В моей прозе – воспоминания, в ней – попытка покаяться в том, чего не успел тогда, в прошедшем, а точнее сказать – в непрошедшем времени. Ведь разве может время – пройти? Разве прошлое – не навсегда с нами? И разве наши фантазии не менее реальны, чем реальность?
24 февраля 2013 год
Чтобы читатели могли познакомиться с творчеством Михаила Блехмана- предлагаю его рассказ “Потом”
Потом
Михаил Блехман
Останусь?
Да нет, уже нужно идти…
Идти и думать: кто же этот глупец, бессмертный, как сама глупость?..
Ноет простуженная поясница. Ноги почти не несут – гудят в проклятых туфлях…
Всё-таки останусь, посижу на нашей с ним скамейке. С некоторых пор нас здесь осталось вдвое меньше, чем в те давние времена. Как не улыбнуться собственным арифметическим способностям, ну не молодчина ли я? Разделились два надвое, в остатке получается один и одна… Есть он, есть я, – но всё равно это – ровно вдвое меньше, чем было тогда, вначале.
Почерневшие, отвислые щёки полуночного неба усеяны блёклыми, кое-где розово-прыщеватыми крапинками. И в этом небе отражается наше высыхающее озеро – бездонный водоём раздражённо швыряемых друг в друга пресных слов.
Останусь. Бесполезно и бессмысленно уходить отсюда, с этой скамьи, пусть и давно задеревеневшей, от этого озера, пусть и давно охладевшего, – от этого озера, в котором нет числа остывшим кусочкам золы, невесть когда бывшим угольками…
Сама знаю – не останусь, всё равно ведь встану и пойду – к нашим четырём стенам, побитым горохом упрёков, обид и обвинений. К разбитым горшкам незаживающих обвинений, к ядовитым черепкам колющей иронии. Добра наживать оказалось даже проще, чем предполагалось, – вот только хорошо, что у нас нет кур: было бы грустно видеть, как они отказываются клевать эти легко нажитые золотые полушки, разбросанные повсюду – по двору, у озера, в замке.
Пойду, чтобы снова перебирать больными ногами в холодных туфлях всё по той же шершавой лестнице, словно белая детская халва зачерствевшей с тех пор, как исчерпалось подобие моего детства. Чёрствая халва – неужели по ней удавалось бегать?
Когда-то он, ожидая моей восхищённой благодарности, взлетел выше птичьего полёта, но оттуда меня невозможно не то что разглядеть, а хотя бы заметить, – так чему же восхищаться и за что благодарить?
Полетать, что ли, и мне – мне ведь по чину, – чтобы с высоты полёта тех же птиц не замечать опостылевших мелочей? Увы, небо занято, двоим в нём можно лишь разминуться. Да и мелочей – всего нашего добра – нажито столько, что ничего другого, кажется, уже и не осталось. А добро всё наживается и наживается, не переставая…
– …где же ты, наконец?
Кто из нас это спросил? Нет, не спросил, а сперва, давным-давно, раздражённо бросил, потом равнодушно заметил, потом устало зевнул…
Если неясно, кто, значит – оба?
– …сколько можно собираться?
Кто это говорит – он или я? Даже разминуться уже не удаётся.
– …ну, где же ты?
Ключевой вопрос. Точно ключ, не подошедший к замку между нами, между ним и мной. Будто замок, не подошедший разделённым надвое двоим.
Я задаю себе этот вопрос по тысяче раз на день. Я кручу и верчу его, но он послушно и безвольно прокручивается в запершем каждого из нас заржавевшем замке, бессильный отпереть огромный тесный замок.
Я смотрю в зеркало – не столько чтобы посмотреться, сколько чтобы увидеть себя, ведь где же ещё я могу себя увидеть? Если я где-то и осталась, то лишь в зеркале, а везде, кроме зеркала, разве это – я?
– …ты идёшь? Все собрались и ждут.
Уверены ли они, что ждут – меня? Знают ли они моё имя? Помнят ли, как меня звали?
– Ваше величество, позвольте объявить о вашем выходе?..
Позволю, конечно, как не позволить. А вы, взамен, позволили бы мне понять – куда и зачем я исчезла? А когда – я и сама помню…
Ведь и в зеркале – не я. Смотрю, ищу – не нахожу.
Вглядываюсь, выглядываю – но не вижу. Даже в зеркале.
Под окном – развалившаяся телега, кажется, бывшая когда-то парадным экипажем. Усатый кучер спит рядом с вечной миской недоеденной тыквенной каши. Шестеро остромордых, узкохвостых лошадей разбрелись кто куда. Слуги в ливреях цвета отхлеставшего кусты дождя, затёртых, как мои непонятно к кому обращённые просьбы, храпят в лакейской. Спят все, кто решил не приходить ко мне из моего детства. Спят, как будто и не бодрствовали никогда. Как будто их всего-навсего придумал тот самый глупец – вечный, как самоё глупость.
Всё и все – на своём месте, это могло бы успокоить.
Только и нужно для счастья – понять, где же в моей жизни – я? И осталась ли я – после того, как моё детство прекратилось и все, кто в нём у меня был, разбрелись кто куда и уснули.
Поясница жалобно ноет после задубевшей скамейки, от бесконечных дворцовых сквозняков…
Хорошо, войду, ведь все собрались, – все, кроме разбредшихся и уснувших.
Я открываю навечно запертую дверь и вхожу в зал. На троне – его бывшее величество, а к нему подходит – чтобы занять место рядом – бывшее моё. Он смотрит на меня и, наверно, да нет, наверняка, думает то же самое: откуда взяться величеству, если величие ушло? Незаметно для других, оно исчезло для нас, друг для друга, а не это ли главное?
Нет, не это. Главное – туфли, самая невыносимая из всех мелочей. Из-за туфель я ненавижу свои ноги даже сильнее, чем постоянно ноющую поясницу. Эти туфли следует обувать сразу после сна и не снимать до следующего, чтобы исходящему от меня очарованию и всеобщему умилённому восхищению не было предела. Мне положено порхать и излучать наивность, серебристо звенеть в ответ на приветствия и заливаться пунцовой краской воплощённой наивности. Собравшиеся призваны прислуживать мне, а я – служить всем им. Её величество служит своим подданным. Служит недостижимым и потому влекущим примером, воплощением недосягаемой, но всё же однажды достигнутой, а потому соблазнительной мечты.
Для этого я обязана представать перед подданными в уже давно тесном, хотя ещё не совсем вылинявшем платье и в мерзких, неуправляемых туфлях. Во время каждого триумфального – они у меня все триумфальные, так положено, – выхода мне полагается по-детски шаловливо щёлкнуть пальчиками, словно очередной каминный уголёк едва слышно треснул, незаметно для подданных превращаясь в золу, после чего устыдиться собственной шаловливости, залиться румянцем и потупить взор.
Щёлкну, зальюсь, потуплю. Я смирилась со всем и со всеми. Приподниму платье до щиколотки, чтобы взойти на трон и чтобы подданные умилились и умиротворённо переглянулись: «Да, это она – та же, необходимая и вечная. Это её ножки – в тех же, неизменных, незаменимых туфельках».
Ритуал заведен, подобно дворцовым часам, бьющим вечно, и вечно – невпопад. А с некоторых пор – наотмашь.
Значит, пусть мои ноги остаются для подданных ножками, и пусть подданные не слышат, как невыносимо эти ноги гудят.
Подданные уверены, что это – я.
Что это я – восхожу на трон, подставляю руку для королевского поцелуя, заливаюсь серебристым колокольчиком и румянцем.
Они не заметили тыквы, валяющейся под окнами дворца? Ну, что ж, пусть будет так, пусть они, на своё счастье, не замечают того, что потеряло важность, – так как же, я не замечаю себя в зеркале.
Пусть ноги остаются ножками, а ненавистные туфли – туфельками.
И пусть мне никогда не узнать, какой глупец, бессмертный, как самоё глупость, выдумал эти туфли и подговорил старую недобрую фею надеть их на мои гудящие ноги.
Эти по-жабьи холодные и скользкие туфли.
Эти сказочные туфельки из хрусталя.
Монреаль
Октябрь, 2007 г.
Как я переводил “Алису в Стране Чудес ” Михаил Блехман
В 15 лет я начал писать пародии – на Пушкина, Маяковского, на других, менее выдающихся авторов. Когда мне было 16, написал пародию-перевод «Евгений Онегин». Это была, так сказать, двойная пародия – на великий роман в стихах Александра Пушкина и потрясающий перевод на украинский Максима Рыльского. Моя пародия была задумана – и, кажется, получилась – не злой, а доброй и потому – вроде бы смешной. И, кажется, именно тогда я начал понимать то, что сформулировал для себя только сейчас: перевод – это и есть пародия. Только – добрая.
Теперь расскажу вам вкратце (полный рассказ занял бы месяцы и мегабайты) историю моего перевода другой великой книги другого великого писателя – «Приключений Алисы в Стране Чудес» Льюиса Кэрролла. Точнее говоря, это не совсем перевод, а скорее пересказ, потому что перевести эту книгу – в изначальном, «непародийном» смысле слова “перевод”, – наверное, невозможно. История эта – длинная, long and sad tale, то есть наоборот, совсем даже не печальная, но очень длинная. Попробую сократить, не выплеснув главного.
Началось всё, когда я учился в университете. Было мне лет 20, и мы изучали английский язык и теорию перевода. Преподавателем теории у нас был умнейший человек – Владимир Лазаревич Юхт. Он, и преподаватель английского языка Раиса Васильевна Погорелова (моя лучшая учительница в университете и один из лучших учителей в жизни), каким-то непонятным мне до сих пор образом внушили мне немыслимую страсть к лингвистике и переводу. Иначе говоря, развили во мне то, что заложили родители: я по природе “клинический” лингвист. Язык для меня – самодостаточная ценность, а в литературе едва ли не главное – стиль. На языке и стиле я помешан, – но это предмет отдельного разговора, не будем отклоняться, хотя и очень хочется отклониться.
Владимир Лазаревич как-то рассказал нам об Иринархе Введенском, о его переводах Диккенса. В частности, о том, что Введенский, считавший (это и стало моим кредо в переводе “Алисы”), что переводить следует не букву, а дух, перевёл вроде бы элементарную английскую фразу He kissed her примерно так – в полном соответствии с контекстом: “Он запечатлел поцелуй на её пурпурных устах”. Ясно, что в другом контексте та же фраза должна была бы быть переведена иначе, например: “Он впился губами в её тощие губёнки” или – тривиально (иногда нужно тривиально) – “Он поцеловал её”.
В то же время – так Бог дал (и это для меня оказалось чудом!) – я прочитал в журнале перевод “Алисы” Бориса Заходера. Заходер стал ещё одним моим учителем, и я жутко захотел сначала прочитать “Алису” по-английски, а потом – перевести её – лучше, чем Заходер. Сказано, что ученик не может быть лучше учителя, но я хотел не сам считаться лучше (хотя, чего греха таить, – и это было и есть), а – лучше перевести. Сначала думал – “ещё лучше”, а когда повзрослел – просто “лучше”. Нет – просто “намного лучше”.
Для краткости опускаю рассказ о том, как и где достал оригинал “Алисы” – книгу, изданную в Англии. А прочитав “Алису” и перевод Н. Демуровой, понял, что просто обязан перевести сам. Тем более что моей старшей дочке Оле было 6, потом 7 лет – возраст Алиски, а младшая – Марина – была на 6 лет младше, т.е. понемножку дорастала до этого важного возраста.
Страницы: 1 2
У Михаила Блехмана довольно тяжелый слог для восприятия. Чтобы понять всю глубину, надо погрузиться в текст полностью. А это требует особых усилий. Наверное, именно потому он не имеет массового читателя…