Небеса в единственном числе – часть четвертая

На этот раз я решила не отмечать день рождения: тридцать один год – это, я вам скажу, ни вашим, ни нашим, в смысле, ни туда, ни сюда. Если бы Даня был ещё красноречивее, чем он есть, – хотя вряд ли это возможно, – он бы сказал, что сказать, что это много, – значит сказать мало, как бы немного ещё пока ни было. По сто «что» в одной фразе – это у меня, как у Льва Толстого, могла бы гордиться сходством. Разве что матёростью не вышла.

– Вполне ещё сюда, – оптимистично уверила меня Римка.

– Вообще-то я неплохо выгляжу для своих лет, – заметила я с изяществом, присущим мне почти в той же степени, что и Римке. – Весьма неплохо, зря ты говоришь.

– Я, кстати, ничего такого не говорю, – возразила Агальтинова.

– Вот и зря молчишь! – укорила я Римку, и она во искупление неуместного молчания пошла за мороженым для нас обеих. Жаль, не было Гельфандши – мороженого хватило бы на всех. В новом кафе оно было как новенькое, в старом такого не было, при всех его памятных плюсах.

Было моё любимое время – в гости уже поздно, а из гостей ещё рановато. Впрочем, остальные времена у меня тоже любимые – вы, наверно, это уже поняли.

– Не мешало бы тяпнуть за твоё здоровье, – констатировала Римка.

– В наши дни особо не растяпаешься – виноградники вырубили, остался только «Биомицин». Ну, ещё «Агдам» и «Три семёрки». Разыве что клея нюхнуть.

Мой юмор очаровал даже меня самоё. Как вам моя морфология?

Римка грациозно облизнула ложечку и снова возразила:

– В этом не было бы очарования традиционности.

– Да, согласилась я, – прелесть новизны не всегда компенсирует конструктивную силу привычки.

Мороженое, особенно вторая порция, разморило, и захотелось избыточной откровенности, хотя, разумеется, без выхода за рамки. Да, собственно, и выходить было особо неоткуда. Чуть не ляпнула «пока».

Я гоаорила и говорила, и за это время Римка выпила бутылку портвейна с диковинным крестом на парусах и выкурила десяток «Салемов» или что это было. Посмотрела на меня, как поётся в фестивальной песне, искоса, низко голову наклоня. Ну, или не искоса, а просто исподлобья, что ли.

– Ты, Анна, – сказала она с присущей ей строгостью – точнее, с суровой игривостью, – ты, Анна, дама клокочущего темперамента и неуёмной деструктивной энергии…

– Почему это деструктивной? – возразила я, согласившись, конечно же, со всем остальным.

Римка снова мысленно пригубила и затянулась – всё-таки это был не «Салем», «Сент-Мориц».

– В деструктивности как таковой нет ничего негативного, как и в бурном темпераменте. Например, ты деструктивно относилась к обеим политэкономиям, обоим матам и научному коммунизму, бурно заваливала и ещё бурнее пересдавала…

– Конечно, бурнее! – воскликнула я. – Чтобы больше никогда в жизни их не зубрить, ты же меня знаешь.

– Как свои пять пальцев, – кивнула Римка и погасила сигарету – она никогда не докуривала до примитивного бычка. Впрочем, у нормальной сигареты бычка как такового быть не может. Если бы мы не бросили курить, обязательно придумали бы правильное название. – Поэтому взываю к твоему самосознанию: Анна, не следуй путём всея земли. Многие следовали, и где они теперь?

– Думаешь? – вздохнула я и вдохнула невидимое окружающим колечко дыма от «Сент-Морица». Римка достала её из зелёной коробочки с золотистой надписью – как говорит Даня, по-швейцарски.

– Стараюсь не думать, но не думать у меня не получается, в отличие, как я вижу, от тебя…

Чтобы приободриться, я принесла по третьей порции, и мы съели их за моё лошадиное здоровье.

Сидели ещё долго, из гостей уже тоже стало если не поздно, то в самый раз.

Хотелось бы, чтобы этот день так никогда и не закончился, но нужно быть реалисткой. Если закончился тот, первый, через год после маминого фестиваля, если и сам фестиваль закончился, а это был далеко не один день, то и нынешнему никуда не деться – не нарушать же традицию.

 

69а

 

«Чья бы корова мычала, – думала я, возвращаясь за Машей с Анькиного камерного дня рождения. – Хотя, с другой стороны, на корову я похожа меньше всего, а своей у меня отродясь не было».

 

70

 

Я возвращалась за Даней с моего камерного дня рождения. В четвёрке было пусто и тихо, ни единого траурного букетика, ведь это вам не автобус какой-нибудь. Сидение снова пахло кожей, и, учитывая разницу во времени, королева вместе со мной подъезжала к трёхэтажному особняку из тёмно-розового кирпича. Карета проехала вдоль единственно правильно подстриженной лужайки с цветами, названий которых королева никак не могла запомнить или просто не пыталась запоминать, и остановилась перед парадным входом. Премьер-министр – временно, увы, бывший, – и его жена встречали королевскую карету.

«Увы» – по многим причинам, которых было едва ли меньше, чем названий цветов, но их, эти причины, королева не могла и не хотела забывать. Например, благодаря премьер-министру, она почувствовала себя императрицей. То есть чувствовала она себя императрицей с детства, но стала ею только благодаря премьер-министру. Впрочем, и эта формулировка была неточна: королева была прирождённой императрицей, премьер-министр помог оформить это её ощущение в виде законодательного status quo, не более, – но разве этого мало?

Каждый его утренний доклад начинался традиционно: премьер-министр приносил долгожданную новую книгу или рассказывал о новом спектакле, и, благодаря ему, королева знала, какую книгу имеет смысл прочитать и какой спектакль посмотреть. Ну, не то чтобы так уж благодаря ему, но с ним ей было интересно и привычно.

– Мой новый премьер недотаточно консервативен для меня, – сказала королева, откусив от огуречного сэндвича, – ему нет никакого дела до моих привычек. Мэри-Энн, дорогая, таких умопомрачительно вкусных сэндвичей не делают даже у меня!

Жена премьер-министра налила чай в чашки из тонкого фарфора. От цветов на сервизе исходил аромат цветов, высаженных возле их особняка. Те и другие были так похожи друг на друга, что королеве трудно было отличить копию от оригинала. Да и что может быть оригинальнее совершенной копии?

– Зачем мне новый премьер, если меня вполне устраивает старый, – риторически спросила королева, отпив чаю и вдохнув аромат цветов на фарфоровой чашке. – Тем более, что старый премьер-министр вовсе не стар.

Премьер-министр хотел сказать что-нибудь приличествующее случаю и замешкался – не отвечать же королеве комплиментом на комплимент. Жена не позволила паузе не то что затянуться, но даже возникнуть.

– Говорят, ваше величество, что новое – это хорошо забытое старое.

Королева изящно пожала плечами:

– Не нужно забывать о старом, тогда не возникнет необходимость в плохо копирующем его новом. Кстати, о новом, граф. Какие театральные новинки вы мне посоветуете?

Премьер-министр почувствовал себя в старой доброй тарелке.

– Ваше величество, очень рекомендую «Эрнест – это серьёзно».

– Мы только что смотрели премьеру в «Сент-Джеймсе», аплодировали не только актёрам, но и автору, – поддержала мужа Мэри-Энн.

Королева отпила цветочного чаю и уточнила:

– Это тот молодой человек с неидеальной репутацией? Впрочем, репутацию человек не создаёт себе сам, это за него делают посторонние, принимающие собственную близорукость за дальнозоркость, вернее, прозороливость.

Премьер-министр задумчиво кивнул:

– От людей трудно ожидать двух вещей: хорошего мнения о ближнем и благодарности этому ближнему.

Королева встала, жестом попросив их не подниматься, подошла к высокому окну с видом на лужайку и огромную вазу цветов, словно скопированных с фарфорового сервиза.

– Что может быть неблагодарнее попыток сделать людей счастливыми?..

Она вздохнула и продолжала:

– А ведь именно это – наша конечная цель, старая как мир, в этом – наша ответственность. Пересекая тысячу границ, преодолевая тысячу преград, достигаешь, наконец, очередной цели и понимаешь, что цель, оказывается, отнюдь не достигнута… Осмысливаешь всю степень их несчастья и искренне стараешься им помочь. Этих попыток – ровно столько, сколько жемчужин в моей короне… Нет – увы, больше.

Королева снова села в кресло.

Премьер-министр был согласен с нею, но что мог поделать даже он? Империя – это попытка осчастливить несчастных, отчаянно сопротивляющихся предлагаемому – не навязываемому, а предлагаемому, хотя и да, очень настойчиво, счастью.

– Самое большое несчастье – не понимать своего счастья… – проговорила королева.

Они говорили и говорили, в том числе когда молчали.

За окном стемнело, и было уже поздно собираться в гости, и самое время – возвращаться из гостей…

А может быть, я – вполне в своём стиле – перепутала даты и к тому времени премьер-министр уже овдовел, если вообще был жив…

Конечно, перепутала.

Но если бы они были живы, то всё было бы именно так, они наверняка обошлись бы без сослагательного наклонения.

Обошлись бы, мне ли не знать.

 

71

 

С себя я начала уже давно, теперь просто хотелось вернуться, как говорит Агальтинова, к отправлению профессиональных функций. У меня была ещё одна, новая группа, первый курс, и я надеялась, что нам будет взаимно интересно. У Раисы Васильевны это получалось, не без нашего, само собой, участия. Сказано, что ученик не может превзойти учителя, но если не стараться, то наверняка даже не дотянешь до его уровня. Хотя зачем стараться делать любимое дело? На этот вопрос у меня ответа нет – возможно, потому, что это и не вопрос вовсе.

Раиса Васильевна дала нам своё типичное домашнее задание – обсудить в классе книгу. На этот раз – «Планету обезьян», перевод с французского.

Классное обсуждение получилось, как всегда, классным.

Дамы были в обычном своём ударе.

Светка с осторожным оптимизмом сказала, что превращение в планету обезьян нам не грозит, потому что обезьяны, судя даже по названию изучаемого перевода, – человекообразные и если в кого-то и превратятся, то разве что в людей, таких же, как они сами.

Римка с осторожным пессимизмом возразила, что это уже произошло. К счастью, Агальтинова обошлась без уточнения дат, и это позволило мне с неосторожным оптимизмом пояснить присутствующим, что именно произошло: превращение обезьян в людей, а не нас – в их планету.

Раиса Васильевна спокойно улыбалась, давала высказаться и не исправляла мелкие ошибки. В партии – я имею в виду в Партии, а то прямо совсем уже перестроилась, – в Партии она не состояла и состоять не могла, с её-то викторианскими манерами, но явно была согласна.

Почти сразу же после пары Римку вызвали в факультетское партбюро – выяснить, что она имела в виду, и имела ли. Как, к счастью, оказалось, не имела – иначе имела бы парторгша. К тому же на Агальтиновой были, говоря перестроечным языком, белые одежды, причём в обтяжку, не уступающую Светкиной, поэтому воспитательно-профилактической работы у парторгши оказалось до седьмого пота, а иметь дело с потными парторгшами ещё хуже, чем со всеми остальными.

Римка вышла сухой из воды – хотя и через целых полчаса, но вполне с правом переписки, поражённая не в правах, а тем, что кто-то успел настучать.

Мы сидели у Светки, пили за непоражение и переписку, слушали «Манкиз» – Гельфандша достала пластинку – и вычисляли сексота. Вино было хорошее, теперь я понимаю, почему им потом пришлось вырубить виноградники. Долго вычислять не пришлось: у Нины Рудницкой пахан был полковником ОГПУ, всё яснее ясного. Проще прощего, как теперь говорит Даня, к счастью, по другим поводам.

– Хорошо, когда в языке для обезьяны – 2 слова, – заметила Римка, допив свою порцию невырубленного вина. – А у нас – всего лишь одно.

– Результат, как видим, на лице, – вздохнула Светка.

– Вот именно, – вздохнула и я. – Многие, по лингвистическому недосмотру, происходят от нечеловекообразных.

Светка снова вздохнула, вымыла бутылку и не без сожаления пошла выбросить её в мусоропровод. Скоро должны были вернуться с работы её родители.

 

72

 

Совещание носило бурнейший характер, но бурность была вполне конструктивной: никто никого не кусал, не щипал и ни на кого не вызверялся. У нас, как по-Светкиному говорил Валерий Викторович, сохранились те ещё традиции.

У Агальтиновой, в её пединституте, в смысле на её кафедре, традиции тоже сохранились, только диаметрально противоположные: все осыпали друг друга свингами, апперкотами и хуками, и приходилось порхать, как бабочка, и жалить, как пчела. Римка, конечно, не столько жалила, сколько порхала, но разве от коллектива упорхнёшь? В своих дерзаниях массы всегда правы. Собравшись все вместе, требуют от человека отчёта, а вместо этого сами же его и отчитывают, особенно если отчитывающийся или отчитывающаяся были уличены в отступлении от морального кодекса.

Да и пусть отчитывают, тем более, что в эпоху начинаний с себя моральный кодекс потерял свою актуальность, а раньше, мама рассказывала, с этим было строго, даже сурово. Нравственность блюли, а безнравственность пресекали в зародыше или, пост, как говорится, фактум, искореняли.

Спрашивается: если всё было морально как в раю, зачем же тогда перестраиваться? Впрочем, в раю тоже было весьма аморально – рай нам не пример.

Представить себе Раису Васильевну, Владимира Лазаревича, Суламифь Юльевну выясняющими отношения – с кем-то или друг с другом?

Их уже не было, зато всё оставалось таким, как будто они были, хотя зменить их – не курс, а их самих – было так же невозможно, как освоить произношение, не поя. Или не поючи? В общем, если не петь. Замордовали эти деепричастия.

Каким образом Римкины студенты осваивают нашу грамматику, ума не приложу. Одних окончаний у нас – как у них слов, и это количество неумолимо переходит в качество, да и попробуй не перейти – при таком-то количестве. Правильно говорит Гельфандша: больше – далеко не всегда лучше, и меньше – далеко не всегда хуже. Мы с дамами вполне могли бы написать для будущих поколений учебник философии, но с одним условием: ни в коем случае не сдавать её. Сдавать и посылать – два принципа нашей эпохи.

Бурность заседания была такой конструктивной, что я даже выступила – что-то темпераментно рассказала на тему изучения не столько грамматических правил, сколько реалий, потому что когда о стране толком ничего не знаешь, язык её не выучишь, сколько ни зубри правила. Поэтому мы с Раисой Васильевной прочитали уймищу книг, и каждую обсудили устно и письменно.

Вот вспомнила, как однажды пряталась от неё в туалете, пережидала целую, как пишут в романах, вечность. Наконец, когда пара давным-давно началась, вышла из кабинки, и тут – в солнечном сиянии, похожем на нимб, в туалет заходит Раиса Васильевна.

Знала бы я, что жить ей остался один 3-й курс, не была бы дурой. Кто же знал…

Кто вообще что-то знает…

Ещё вдруг вспомнила, как после первой полупары она обычно говорила Have a rest – в смысле «Отдохните».  Римка шёпотом переводила: «Джомолунгма» – в смысле «Эверест».

Лёгкость в мыслях необыкновенная, вы уже знаете.

Вообще-то, если нет кого-то, кто очень нужен, в голову приходят всякие подробности, вроде бы не связанные одна с другой…

Хотя как же не связанные, если человек как был нужен, так и остался, а вместо него – миллион бессвязных подробностей… В смысле не связанных одна с другой.

Он бурно поддержал меня, да и остальные не возражали.

После заседания он о чём-то говорил с Валерием Викторовичем, но я не стала дожидаться, поехала за Даней.

 

73

 

Марк Семёнович позвал меня к телефону, и я подумала, что это в кои веки Вадик, но оказалась Надя, Мишина жена. Она предложила коллективно отметить начало учебного года. Идея была классная, вы уже, наверно, в смысле наверняка, заметили, что меня хлебом не корми, дай только отметить, хотя и против хлеба, особенно городских булок с гребешком, я более чем не возражаю.

Мама рассказывала, что в первую перестройку булки исчезли, а хлеб был с горохом, и она часами стояла в очереди, отоваривала карточки. Вообще, как только начинают с себя, исчезает всё, что может исчезнуть, зато читать и снимать разрешают всё что угодно. Хотя, как ни парадоксально, когда не разрешают, у пишущих и снимающих получается лучше. Я неоднократно думала, почему книги и колбаса исключают друг друга, но ответа не нашла.

Интересно, что он думает по этому поводу.

Мы договорились устроить мега пикник в Лесопарке, вскладчину, хотя, конечно, ни мне, ни Римке тягаться с Надей в качестве и количестве, бурно переходящем в качество, не под силу.

Перед Лесопарком у нас парк. Там, если свернуть с главной аллеи на боковую, удобные скамейки, на одной я, помнится – ещё бы не помнилось – как-то сдуру прогуливала немецкий – теперь вот по-немецки толком двух слов связать не могу, не говоря уже о трёх, зато читала «Планету обезьян». Не потому, что Раиса Васильевна задала, а потому, что книга обалденная. Ну, и потому, что задала Раиса Васильевна, конечно.

Лесопарк у нас огромный и как специально сделан для импрессионистских посиделок и полежалок – я имею в виду, что если хорошо посидеть, то потом неизбежно хочется не менее хорошо полежать и думать о высоком. Ну, то есть просто смотреть в небо и ни о чём конкретном не думать, да и об абстрактном тоже. Кстати, я заметила, и вы, наверно, тоже, что на голодный желудок, в отличие от сытого, совершенно не до абстракций, а думается, смотрится и видится абсолютно конкретно. Может, и правда материя определяет сознание? Светка говорит, что это зависит от объёма съеденного: если съешь не в меру, то материя не только станет определять твоё измождённое сознание, но и вообще вытеснит его как таковое. Можно подумать, что голодуха повышает не аппетит, а духовность.

От философии возвращаюсь к реальности. Римка принесла новоиспечённое печенье – жутко вкусное, особенно в период несгибаемой Перестройки. Я – целых два роскошных салата, а остальное – Надя. Причём этого остального было так много и непонятно откуда, что стол не ломился только потому, что откуда же в Лесопарке столы. Мы устроили завтрак на траве, и в этом было, как я уже говорила, что-то импрессионистское. Опять меня потянуло на неуместные рифмы, прошу прощения и продолжаю.

Дети много не ели и не пили, а вместо этого бросились играть в футбол. Команд у них было, естественно, две: Оля с Мариной против Саши, Дани и Маши. Оля была явно сильнейшим игроком: она носилась по всему полю с таким неистребимым криком и так сносила вся и всё со своего пути, что, думаю, было страшно попадаться ей под горячую ногу. К счастью для Маши, благоразумно поставленной в ворота, Оля попадала куда угодно, только не в них, и это делало результат матча непредсказуемым.

– Смотрели вчера «До и после полуночи»? – спросила Надя.

Мы со Светкой по разным причинам пропустили, хотя Молчанова с его князьями и обалденными ведущими обычно не пропускали. Интересно, чем до эпохи исторического материализма занимались Кобозева и Ливанская? Я хочу сказать, до Гласности, они же ещё даже не бальзаковского возраста…

– Да вы что! Так вы не видели про Париж?

– Наверно, Молчанов рассказал про очередного князя-эмигранта? – предположила я, не переставая закусывать: оторвать губы от Надиных деликатесов было практически невозможно, и было так вкусно, что о том, откуда ингредиенты, больше уже просто не думалось.

– Берите ближе, – сказал Миша. – В этом Париже князья давно перевелись до основанья.

– Подожди, дай я расскажу! – с энтузиазмом продолжила Надя. – Вы себе только представьте: Ливанская едет по жуткой деревне на подводе, её всё время подкидывает – дороги сами понимаете какие, там, кроме подводы, никакой танк не проедет. Кучер местный, в тулупе и столетней шапке, она сама – то ли в валенках, то ли в сапогах. Рассказывает, что тут где-то тут должен быть Париж, они его ищут и никак не могут найти. Навстречу идут дед с бабой – старые, но ещё, видно, жизненные. Она им говорит:

«Извините, пожалуйста, где здесь находится Париж?»

Дед остановился, смотрит с уважением, раньше у них ничего не снимали и вообще так правильно не разговаривали.

«Так от же ж вам и Париж!..»

«Мы ж у Парижу и живём!» – подтверждает баба.

Ливанская слезла с телеги, интересуется подробностями:

«Если, – говорит, – это действительно Париж, то где же Эйфелева башня, Елисейские поля?»

«Так от же ж и поля!» – объясняет дед и показывает поля – сплошные поля вокруг деревни, куда ни посмотри.

«А откуда такое красивое название?» – говорит Ливанская.

Баба отвечает:

«Она раньше называлась Голосраковка».

Мы с Римкой от неописуемого восторга чуть не подавились деликатесом, каждая своим. Количество Надиных деликатесов подсчёту не поддавалось, досталось каждому, причём с добавкой.

«Говорят, Пётр Первый как-то проезжал и спрашивает: мол, как называется сей населённый пункт? Ему говорят: Голосраковка, ваше величество. Он говорит: Фи, как некрасиво. Пусть лучше будет Париж.

– И поехал дальше, прорубать своё окно, чтобы дуло с обеих сторон, – заметил Миша. Если бы Саша не играл в футбол, он наверняка согласился бы. Я, во всяком случае, согласилась.

Мы выпили принесённого Римкой вина – уже послевырубленного, но более или менее приемлемого.

– А      как вам Кашпировский? – поинтересовалась Надя. – Может, он и правда что-то кому-то вылечивает?

Римка махнула рукой:

– Если бы в магазинах что-то было, его бы не показывали и ничего не нужно было бы рассасывать, всё бы само собой рассосалось.

– Ну да, – согласилась я. – Надо же чем-то заглушить урчание желудка. Но лучше, Надечка, заглушать так, как это делаете вы.

Мы выпили за это, и Надя предложила:

– Митуля, ты бы спел что-нибудь в своём стиле.

Миша снова не сопротивлялся. Он доел, запил и запел – выдал нашу с дамами любимую – ну, одну из многих любимых – «Венеру». Получилось хиппово, и захотелось пуститься в пляс, но объём съеденного позволил только подпевать и прихлопывть.

– Ты застрял в прошлом, – одобрительно процитировала я, когда он допел.

– Скорее, прошлое застряло во мне, – согласился Миша.

Надя и Римка достали десерт, и мы позвали игроков.

– 5:5! – объявил Даня.

– 6:5 в нашу пользу! – бурно возразила Оля. – Я попала, а вы не засчитали.

– Потому что была штанга! – хором не согласились Даня, Маша и Саша.

– Никакой штанги не было! – ещё бурнее возразила Марина. – Вы махлююете! Мама, они махлюют!

Мы, как и подобает мудрым родителям, приняли действенные меры умиротворения, как морального, так и материального характеров. Или характера? Ума не приложу, как Римка объясняет это всё своим студентам. Короче говоря, на этот раз обошлось без конфликта первичности и вторичности – материя и сознание мирно ужились друг с другом.

– Вообще-то, «Венеру» поёт женщина, – сказал Миша, – но не лишать же вас заслуженного удовольствия.

– Тогда я спою от лица мужчины, чтобы и вас не лишать, – вызвалась я и выдала «Дом восходящего солнца».

Последовали долгие, продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию. Чепчики не бросали в небо ввиду отсутствия таковых, а то небу и давно взошедшему солнцу не поздоровилось бы.

– Съезд смотрите? – спросила Надя, когда публика успокоилась. – Кстати, вы видели академика Сахарова?

Миша вздохнул:

– У нас, я помню, Наташка Подлесная даже плакала, когда он, бедняга, стоял на трибуне и заикался, а народные массы стучали на него ногами.

– У нас обязательно на кого-то стучат, – сказал Саша. – Чтобы у нас – и не стучали?

Римка кивнула:

– Их даже если одеть в лапти, стук будет, как от кованных. Хотя, по сути дела, они как раз в самых что ни на есть лаптях и стучат.

– Кто был ничем, то стал всем и теперь держит равнение, даже целуясь, – снова процитировала я. Обожаю цитировать, причём разные источники.

            – Как у вас в институте? – поинтересовалсся Саша у Миши.

            Тот улыбнулся:

            – Душа рвётся в пампасы.

            – Он собрался на вольные хлеба, – пояснила Надя. – Моему мужу никогда не сидится на одном месте, шило у него там, что ли.

            – Хотите открыть кооператив?

            Миша покачал головой:

            – Я сам не умею. У меня есть знакомый.

– Саша Добробаба, – уточнила Надя.

– Он зовёт к себе, у него своя фирма. Мы с ним обналичили одну лингвистическую программу через НТТМ.

            – Я знавала одного музыкального критика, фамилия его Небаба, – прокомментировала Римка. – А что такое НТТМ?

            – Центры научно-технического творчества молодёжи. Это такие подмафии при горкомах и обкомах комсомола, которые сами по себе мафии. Обналичивают деньги для всех желающих: забирают 60 процентов, остальное – тем, кто заработал. Комсомол – это молодость мира, и его возводить молодым. Своя фирма лучше, ни от кого не зависишь…

            – Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя! – в третий раз за день процитировала я, теперь Светку. Моя эрудиция впечатляет. Вас впечатлила?

Как бы там ни было, пойдём дальше.

 

73а

 

До чего же мало смысла в наречиях – я имею в виду, не языки, а часть речи.

То есть его, смысла, много, но он такой разный у одного и того же слова, что его, смысла этого, фактически нет – как и всего, чего слишком. Люди вкладывают в одно и то же наречие тот смысл, который считают нужным, и это лишает наречие смысла.

Я много написал о моих родителях, и этого совсем мало, нужно продолжать и продолжать, хотя этого никогда не станет много, но, возможно, наречие в конце концов обретёт смысл. Конечно, продолжу, ведь у меня есть главное: мне есть кому посвятить написанное. Писать имеет смысл только в этом случае, а если посвятить то, что пишешь, некому, то смысл потеряют все части речи, да и вся речь не будет иметь смысла.

Бессмысленная речь – её и без меня так много, что как же не попробовать вернуть словам главное – некогда у них отобранное – смысл.

Светлана Васильевна сказала, мол, теперь у тебя начнётся новая жизнь. Не совсем согласен – хотя когда и с кем я был совсем согласен?

Жизнь ведь внутри, а не снаружи, – я имею в виду, что если человек не изменился, то и жизнь у него – та же самая. Хотя, конечно, когда не посылают, это намного лучше, чем наоборот, так что то, что снаружи, тоже важно. Но в том-то и дело, что – тоже.

Другая жизнь у меня началась благодаря маме.

Здорово сказано. Можно подумать, что первая у меня была благодаря кому-то другому, кроме родителей.

Ну вот, послушайте.

Больше всего в нашем большущем ВНИИТе я любил мамин кабинет, даже когда он, ВННИТ, ещё не был моим и даже не обещал таковым стать. Когда я учился в университете, у Раисы Васильевны, Владимира Лазаревича, Суламифь Юльевны, обожал приезжать к маме в гости. Сидел у неё в кабинете и, пока она работала, читал «Человек и закон» – классный журнал, с преступлениями, раследованиями и историей криминалистики. Маме, как юристу, выписывали «Человек и закон», его у неё кабинете собрались уже десятки номеров, полки, как говорится, ломились, и я потом, когда пришёл работать во ВНИИТ, читал их каждый перерыв после обеда.

Вход во ВНИИТ был по пропускам, но меня пускали запросто, потому что все охранники меня уже давно запомнили, а маму уважали, она ведь была юрисконсультом. Вспомнил, хотя и не забывал: детстве мне мама прочитала стихотворение «У Серёжи папа генерал». Ну, вот и у меня было что-то в этом роде.

В один прекрасный день на проходной сидела новая бабуля, с которой мы раньше не виделись. Пропуска у меня не было, я ведь стал там работать только через несколько лет, поэтому что-то соврал, не помню уже, что именно, только пообещал выйти буквально через пару минут.

Вышли мы с мамой через пару часов, когда закончился рабочий день. Я ей ничего про пару минут не сказал, у нас было, о чём погворить и без этого, а в «Человеке и законе» я прочитал что-то невероятно интересное – о физиогномистике, по-моему, а может, об истории Скотланд-Ярда, так что какие там пару минут.

Когда мы выходили, маму бабулька пропустила, они друг с другом поздорвались и что-то успели вкратце обсудить, а передо мной она закрыла металлическую вертушку и сказала:

«Не пустю!»

Поскольку у Серёжи папа был генерал, генеральский сын гордо выдал:

«Не не пустю, а не пущу!»

Мама попросила бабулю выпустить меня, а на улице так на меня посмотрела и такое мне сказала, как не бывало ни до, ни после.

Именно поэтому у меня и началась другая жизнь.

Вот я и говорю: что толку в наречиях? Вы согласны?

Жаль, что вы снова молчите. Или я просто не расслышал?

 

74

 

Новый учебный год не преминул начаться – как всегда, ожидаемо и в то же время ни жданно ни гаданно.

Чем ближе к университету, тем многолюднее становилось в четвёрке, но я сидела у окна и читала о моей любимой королеве, поэтому траурных цветов не замечала – а может, их на этот раз и не было вовсе.

Королева собиралась замуж за своего Альберта. Она разговаривала со мной точно так же, как Раиса Васильевна, вот только Раиса Васильевна никогда не была замужем, а королева не ставила мне оценок. Моя любимая королева была намного старше моей любимой учительницы, и намного младше. А вот произношение у них было совершенно одинаковым – с приятным вызовом и немного волнистое и волнующее, как у галерейной картины. И, конечно, они никогда не тараторили и не размахивали руками. Вы не могли не заметить, что жестикулируют – руками, бровями, плечами и всем прочим те, у кого не избыток, а наоборот – недостаток слов. От избытка – говорят. И молчат – тоже от избытка.

Когда я направлялась на боевой пост, тётя Валя на своём уже была: она только что закончила уборку, и было так чисто, что я постаралась не обронить ни пылинки.

С тех пор как я была тут последний – к счастью, далеко не последний – раз, прошло уже больше вечности. Вообще, когда куда-то возвращаешься после расставания, всё, конечно, узнаёшь, но – как будто это тебе приснилось тогда или, наоборот, снится сейчас.

Нет, скорее тогда, а сейчас вот проснулась и не поймёшь: узнаёшь всё это или тебе приснилось…

– Ну как тут, – спросила я, восхищаясь недостижимой, но как-то же достигнутой чистотой, – как дела в партбюро – не шалят?

Тётя Валя скептически усмехнулась:

– Так шалить же, Анюточка, некому: Сергей Викторович в депутаты выдвинулся, заматерел, а Ирка, говорят, подалась в коммерцию. Вроде кооператив какой-то забабахала.

– Ну вот, – согласилась я, – Перестройку начали с себя: он теперь поддержит её бизнес политически, а она его политику – сами знаете, как. Но свято место всё равно пусто не бывает, так что вы стол в партбюро на всякий случай протирать не забывайте. Комфорт гласности не помеха. Гласность должна быть настольной и комфортной.

Мы посмеялись, обменялись анекдотами и пошли дальше. А я подумала: как же будет после следующего расставания? Сейчас ведь это – наяву, почему же будет казаться, что приснилось?

И ещё я думала, что, судя по всему, я теперь была на кафедре на вес золота. Не на цвет, конечно: жёлтый цвет у меня любимый, но золото только прикидывается жёлтым, а на самом деле оно – бесцветное. Цвета оно для меня не стоит. Надеюсь, вы разобрались с ударениями.

Не помню, говорила ли я вам о моём любимом цвете. Вот что значит односторонний диалог, точнее, увы, монолог: один, в смысле одна, говорит, а другие – то ли слушают, то ли нет, да и вообще, слушают ли…

Вы ведь слушаете, правда?

Мне дали новую группу, только что набранную и потому, естественно, пороха не нюхавшую. Говорят, что новое – это хорошо забытое старое, но старую мою группу я совершенно не забыла, да и как забудешь, если мне с ними действительно повезло. Вот бы так же точно взяло и повезло с новой…

В моей незабытой и всё же вспомненной аудитории 6-61сидели традиционные 11 человек.

Я знала, о чём расскажу им, – а там посмотрим, повезло ли мне с ними так же, как им со мной. Тонкость моего юмора вы, разумеется, оценили, причём, надеюсь, уже давно.

Я расскажу им, что язык – это волшебный круг, говоря словами моего дорогого фон Гумбольдта. Это – целое небо, возможно – другое, для кого как… Но главное – сделать выбор: или Элеонора Ригби, или женщины и мужчины, которые считают, что поют. То и другое вместе – так же невозможно, как швейцаркий язык. Швейцарский – это дефицитный сыр, а говорят в Швейцарии не по-швейцарски, а по-французски и по-немецки. Это – для вас банальности, но не для них.

И ещё раскажу, что не может один язык быть жаргоном другого, и не может быть братских языков и народов, а среди народов – старших и младших братьев, потому что такая уйма братьев есть только в «Гамлете», их там целых 40 тысяч.

Расскажу им о менадах, хотя рассказ о них – испанский, а не английский. Не слушайте, скажу я им, тех, которые якобы поют: со временем они превратят вас в менад. Это слово только притворяется, что у него есть единственное число, а вдействительности менады – число множественное, их миллионы. Десятки миллионов людей, объединённых не любовью – любить или не любить можно Элеонору Ригби или миледи д’Арбанвиль, – объединённых обожествлением женщин и мужчин, которые, как кажется объединённым менадам, поют. Вот для них-то есть младшие братья и старший, причём старший – именно они. И именно для них один язык – настоящий, а другой – его жаргон, и настоящий – язык тех, которые якобы поют, то есть их язык, ведь не может же старший брат говорить и петь на жаргоне.

Я им всё это сказала, – посмотрим, согласились ли они. Надеюсь, они меня слушали, так же, как вы – читаете же.

А может, не согласились, спорить не буду. В споре, как говорила Кларисса Зиновьевна, истина не рождается, она в нём умирает.

Поэтому давайте будем слушать друг друга – ну, или читать. Не слушаться, а -слушать.

Вы меня слушаете, правда?

 

75

 

Ты разрешишь мне, на правах автора, говорить от твоего имени? Ты ведь говоришь от моего.

Не хватало только тебе испрашивать моего разрешения! Это же твой роман, я – просто автор. Не спрашивай, а просто продолжай, и пусть те, кто решил слушать, слушают.

Хорошо, слово автора – для меня закон. Ну, или на вес золота, как я у нас на кафедре.

Листья шуршат – на деревьях, падая, под ногами. Шуршат и шелестят – жёлтый, красный, оранжевый, коричневый, даже зелёный…

Обожаю прошедшее время. Не за то, что цветов было больше, и не за то, что они были. А потому, что все они не только были в прошедшем времени, но и есть в настоящем. Прошедшее время, как оказалось, не мешает настоящему и даже не пробует проходить. Наоборот, помогает.

Листья шуршат. Они начали шуршать давным-давно в прошедшем времени, остались нвидимыми отметинками на мамином значке, и продолжают – в настоящем. Судя по всему, прошедшее время не закончилось… А настоящее? Оно всегда начинается. Всё время начинается – в прошедшем времени, и в настоящем. Иногда мы торопимся и расширяем грамматику – до будущего времени. Конечно, если листья перестают шуршать, то ничего другого, к сожалению, не остаётся. Но если они шуршат и шелестят на все свои цвета, то можно и желательно ограничиться двумя временами. Говоря точнее, будущее время впишется в настоящее так же, как вписалось в него прошедшее.

Было воскресенье, и мы договорились, что он покажет мне свою лабораторию и компьютер со словарями. Мама повела Даню в кукольный театр на детский спектакль. Кукольный театр у нас красивый и старинный, не зря к нему и от него едет четвёрка, она ведь абы куда не ездит и абы где не останавливается.

Саша, Надя и Миша пошли на встречу с Новодворской. Я читала её книгу и слышала о ней, когда не глушили. Вместо того, чтобы начинать с себя, нужно было внимательно послушать то, что сами же заглушили, и начать с этого. Но кто же из них себе враг?

Перед уходом Даня выдал стишок, которому его научил Саша. Произведение звенело серебром, поэтому мы с мамой почувствовали недюжинный восторг. Интересно, может ли восторг быть дюжинным?

 

Сегодня воскресенье,

Девочкам печенье,

А мальчишкам-дуракам –

Саблю, ножик и наган.

Мальчик девочку убьёт

И печенье заберёт.

 

У нас не было личного печенья, поэтому опасаться было нечего. Но каково отцовское воспитание! Впрочем, материнское – в том же духе. «Твой папа – Ленин» – это ведь тоже чья-то родительская инициатива.

Возле их корпуса женщина продавала пирожки с клюквой. По случаю воскресенья они у неё расходились, как говорят англичане, как пирожки. Мы взяли по нескольку штук на целый день, но не удержались и съели по два пирожка сразу, потому что от того, от чего невозможно удержаться, удержаться невозможно. Как это он сказал? Лучший способ победить соблазн – уступить ему.

Я ела взахлёб и, чем больше съедала, тем лучше понимала, что в прошедшем времени такого вкуса не было, – а ещё говорят, что, мол, куда там прошедшему до настоящего. Говорю же: такого вкуса у пирожков с клюквой раньше не было. Пирожки вроде были, а вот такого вкуса – не было и в помине.

Или пирожков не было?..

Компьютера я раньше не видела, вернее, видела какой-то огромный, на полкомнаты. У него в лаборатории компьютер был персональный и умещался на столе. Он показал мне электронный словарь, который они тут делали. Штука хорошая: конечно, непереводимое никакой словарь не переведёт, но ведь и лопата, как наверняка сказала бы героиня «Быть Эрнестом – дело нешуточное», сама по себе ничего не выроет. Она хорошо разбиралась в лопатах.

В лаборатории было пусто, не видно и не слышно, и муха даже не думала пролетать – впрочем, и мух не было, конечно.

– Я не профессионал, а любитель, да и то не очень любящий эту работу, – сказал он.

– Чего именно ты не любишь? – спросила я через некоторое время и почему-то задумалась, в чём отличие профессионала от профессионалки.

– Не люблю ставить оценки, – через некоторое время ответил он.

 

76

 

Никогда бы не подумала, что до Монмартра от его лаборатории – рукой подать.

Если бы не его рука, не знаю, как бы я спрыгнула, – ступенька четвёрки оказалась – или показалась – немыслимо высокой.

Говорят, женщины равны мужчинам, и наоборот, поэтому руку подавать не нужно. Значит, профессионал – это и есть профессионалка?

Но он же выше – почему бы не подать?

Я моей старой группе расказала на эту тему, как однажды Наполеон хотел достать книгу с полки, но в силу малого роста не мог дотянуться. Диктаторам это свойственно. Маршал Мей предложил ему помощь:

«Сир, позвольте, я выше».

Наполеон ухмыльнулся – диктаторам свойственно и это, и сказал:
            «Полковник, вы – длиннее. Выше – я».

Так о чём бишь это я? Лёгкость в мыслях не даёт мне покоя. Тяжёлая лёгкость – немного банально, для «Отражения» нужно что-то потоньше.

Опыт показывает, что главное – придумать название, оно – как пинок под зад. Тоньше говоря, как университетская дверь, хлопнувшая по одному месту.

 

            77

 

На Монмартре было так же тихо и безлюдно. Безлюдно –  вы же знаете – значит никого постороннего, а тихо – вы это тоже знаете – значит ни одного ненужного звука.

Художник писал на мольберте картину о черепаховой мостовой и кафе на ней, как я сейчас пишу в моей толстой коричневой черепаховой тетради – о нём и о нас с вами, – вы ведь читаете? Его кисть и моя ручка были похожи друг на друга, словно две свечи, которые могут взять и погаснуть, – или ненароком обжечь, пока рассказ ещё не прочитан, а в кафе не выпито ни одной чашечки чёрного кофе без сахара.

Черепаховая мостовая с послушной уверенностью вела нас к моему кафе, – вначале только моему, мимо остановки четвёрки, мимо продавщицы пирожков с клюквой, мимо не нами построенного кафе, мимо музыканта, играющего «Миледи д’Арбанвиль».

Мы шли совсем не торопясь, почти черепашьим шагом, ведь моему кафе только предстояло появиться. Пробиться жёлто-оранжевым светом – и тогда, возможно, оно так всем понравится, что кто-нибудь его построит. И выложит черепаховую мостовую, чтобы в кафе хотелось прийти – не спеша, почти черепашьим шагом.

Прямо на мостовой поставят летние круглые столики. И позволят приносить с собой похожую на кисть и ручку свечу с таким же оранжево-жёлтым пламенем, и в этот поздний – или, наверно, ранний час за столиком будет не только светло, но и привычно.

Привыкнем?

Он ревниво заметил – мне очень хотелось, чтобы ревниво – поэтому он ревниво заметил:

– Ты держишь свечу так бережно, как никогда не держала мою руку. Скорее всего, потому, что от моей руки нельзя обжечься, верно? Но чтобы не обжечься, старайся думать не о свече, а о том, где её поставишь. О том, кому она предназначена. Твоя свеча ведь предназначена кому-то? Скажи, что – мне.

Одной рукой он держал меня за руку – не отпускал с тех пор, как я спрыгнула на землю из четвёрки, – но я всё равно опасалась, как бы свеча ненароком не обожгла мне вторую. И старательно делала всё возможное, чтобы кафе появилось под этим открытым небом, поэтому и не ответила на его риторический вопрос.

В это открытое небо, чем-то напоминающее такое же открытое галерейное море, улетели с расставленных на черепаховой мостовой столиков непослушные белоснежные тарелки и блюдечки. Нет, возможно, они первооткрывателями прилетели сюда давным-давно и расположились на наших столиках в успокаивавшем нас с ним беспорядке… Как снежинки на голову, да?

– За какой из столиков мы сядем сегодня? – неуверенно спросила я.

И перебила сам себя:

 – Ты же хочешь, чтобы мы с тобой сели за столик в моём кафе? Нет-нет, в нашем, разумеется…

Его ревность не полностью прошла, это было приятно, пульс у меня взмыл летающей тарелкой, когда он неуверенно кивнул:

– Они все – наши. Сядем не выбирая, и закажем кофе без сахара. Выбирают ведь те, кто не уверен.

Я поставила свою свечу посередине столика, но зачем она, если вокруг – достаточно жёлто-оранжевого света.

Официантка принесла кофе, поставила его на послушное безнадёжно белоснежное блюдце.

– Ты уверена, – нериторически спросил он, – что заслужила этот шарф и эту шляпу?

Я отпила свой кофе, уже совершенно не боясь обжечься, размотала шарф, профессионально обмотанный вокруг шеи, и положила рядом свою не менее профессиональную шляпу.

Что может быть проще, чем ответить на вопрос, который задаёшь себе каждый день.

– Если я вдруг уверюсь в этом, шарф придётся вернуть. И шляпу тоже. Моя уверенность помешала бы жёлто-оранжевому свету залить черепаховую мостовую…

Что может быть сложнее, чем ответить на вопрос, который сама себе задаёшь по нескольку раз на день?

Между нами что-то бесшумно шуршало, я вслушивалась, пытаясь уловить неслышные звуки, и всё же полностью вслушаться не получалось.

– Ты забыл, что я тоже здесь? – сказал он – или спросил… – Ты не одна за нашим столиком.

Он, кажется, ошибался: с ним я была не намного мене одна, чем одна.

Более, по-моему…

Кофе показался сладким…

По крайней мере, он поморщился, когда я сказала – о себе или о нём:

– Ты не один только тогда, когда ты – один.

Он перевёл разговор на другую тему – так уверенно, как будто это был не разговор, а черепашьи стрелки часов:

– Наше? Послушай, а думала ли ты о посетителях, задумывая своё кафе для нас?

Он положил горячие – всего лишь от кофейной чашки? – пальцы на мою кисть, словно хотел убедиться, что пульс у меня всё такой же учащённый, как тогда, после морской прогулки, когда стрелки не подводили нас, а мы, не сознавая этого, торопились подвести их.

– Я слишком высокого мнения о посетителях, чтобы думать о них тогда, когда что-то для них придумываю. К примеру – кафе, возникшее в моей черепаховой тетради невесть откуда и неизвестно почему, словно изжелта-оранжевый свет пролился откуда ни возьмись и залил столики, небрежно расставленные на черепаховой мостовой. К примеру, тарелки, летающие в небе, повисшие в нём – в этой мною же придуманной, изысканно темнеющей репродукции, неотличимой от неведомого, невидимого оригинала. От оригинала, не напоминающего ли тебе колпак всезнающего и всемогущего факира, или того больше – посвящённого в главные тайны звездочёта?

Он прислушался – наверно, тоже пытался разгадать разделяющий и не способный разделить нас шелест.

– Я слишком высокого мнения о них, чтобы, придумывая кафе, думать о тех, – говорила я, уже не обращая внимания на ускользающий от понимания звук, – о тех, кто сядет за эти столики, закажет кофе без сахара, попробует держать свою руку на чьём-то учащённом пульсе… Но как бы громко этот пульс ни бился, боюсь, что они – вы – ты – не услышите его за шелестом собственного голоса… Ваш голос будет шелестеть, мешая услышать всё остальное – главное…

Я перевела дух и продолжила:

– Если бы я думала о них, у меня не осталось бы фантазии на это остальное… А их – вас, тебя – интересует ведь именно остальное – ты согласен? Иначе зачем я вам?..

Подумав, я уточнила, стараясь сделать это не слишком настойчиво:

– Зачем я – тебе?

Он улыбнулся, допивая кофе. Шелесту не удавалось ни прекратиться, ни разделить нас.

Мы пошли назад, к нашей четвёрке, и так и не разделившее нас за столиком шуршание исчезло, прошелестев напоследок, словно вышедшая из моды юбка по черепаховой мостовой. Словно скатерть, снимаемая со стола. Словно пульсирующая кисть, медленно и неуверенно движущаяся по полотну. Словно разноцветные листья в лесопарке.

Зачем я – тебе?

Это не риторический вопрос, но можно ли на него ответить?

И – можно ли быть до конца уверенной?

До конца – пока не пробьёт утренний час на внезапно заторопившихся часах – сколько ни подводи стрелки.

До конца – пока не пробьётся – пока не прольётся  – задуманный мной и тем художником жёлтый свет. Жёлтый свет, созданный пером и кистью.

И можно ли быть уверенной после?.. Откуда взять, кроме всего прочего, ещё и уверенность? Откуда набраться смелости и безрассудства – быть уверенной? Убеждать себя в том, что – уверена…

Всё, что мне оставалось после фиолетово-оранжевой ночи – это оставить вызревший замысел на мостовой и не мешать сиянию затопить ночную террасу. Мне не удавалось и не хотелось думать о посетителях: слишком много спасительного света обрушилось на меня.

Как хорошо, что он не подводит.

– Пойду, – прошелестели его слова перед уходом – уже не ревниво, а только устало. – Нелёгкая была ночь, для нас обоих.

Я улыбнулась:

– Для нас…

Профессионально обмотала шею шарфом, не менее профессионально надвинула шляпу – не знаю, что бы я делала, если бы пришлось их вернуть… И ещё не знаю, как бы я спрыгнула, если бы не его рука.

Всё, что у меня осталось под ставшее светло-голубым утро, когда я решила, что пришла пора рассвести, а свеча вновь стала бесполезной, – всё, что у меня осталось – это блюдце, на котором, обозначилась каёмка цвета посветлевшего факирского колпака.

И ожог на кисти.

Небольшой, но болезненный, на двоих.

От его пальцев, наверное…

Я уверена, что вы читаете, – иначе откуда вам всё это знать?

 

78

 

Хотела наконец-то рассказать о Сашином дне рождения, он – перед самым Новым годом, но по дороге за Даней вспомнила, как мы на последнем курсе праздновали Светкин, она у нас тоже зимняя, только февральская. Классно было, сейчас расскажу! Как сказал классик, достать чернил и плакать, – только плакать будем от смеха – если вам, надеюсь, будет смешно.

Светке стукнуло прилично, – хотя, думаю, вы заметили, что неприлично обычно не стукает.

Мы сидели на Светкиной кухне задолго до прихода с работы Ефима Ильича и Тамары Тимофеевны, слушали «Сержанта Пеппера» и представляли себе, что пьём портвейн с корабликом на этикетке. Тогда ещё ничего не вырубили, но впечатление было именно такое, поэтому непонятно, зачем потом понадобилось вырубать.

– Когда шестьдесят четыре будет мне, – хмыкнула Римка, – посмотрите, как я буду выглядеть. Джулии Ламберт в её сорок шесть и не снилось. А знаете, почему?

Мы не знали – откуда нам знать.

– Потому, что не беру в голову и не принимаю близко к сердцу. Но не потому, что моя хата скраю, а потому, что они у меня, равно как и у вас, имеют другое назначение. Но вы всё-таки берёте и принимаете, в особенности Светка.

Мы пригубили непригублямое, и Гельфандша уточнила:

– Между прочим, дамы, у этой пословицы в эпоху исторического материализма обрубили лучшую половину и превратили то, что осталось, в поговорку. В исходном виде она звучит совсем по-другому: «Моя хата скраю, первым врага встречаю».

– Вот так всегда! – вздохнула Агальтинова. – Сколько ни проводят с нами собраний про сионизм, а буржуазный национализм из нас прямо прёт.

– Ша! – строго предупредила Светка. – У стен бывают уши.

– Чтоб они оглохли, заразы такие! – возжелала я возжелаемого, но невозможного.

– А вот интересно, – заметила Гельфандша, – те, к которым ставят, тоже ушастые?

Мы не на шутку развеселились, – что с нас было взять? Впрочем, и сейчас тоже: прошедшее время, как всегда плавно, перешло в настоящее.

Отвеселившись, я загадала дамам супер-шараду с восточным акцентом, которую мне перед этим загадал один из поклоников моих очевидных достоинств. Шарада сложная, отгадать её никому не удавалось, даже самым блистательным из нас, то есть ни одной из нас троих. Потом рассказала Дане – чтобы он её загадал в садике. Саша тоже не разгадал, как ни старался.

Перехожу к сути дела. Надо нарисовать, но передаю на словах. Нарисовала дамам как смогла четыре рисунка: кольцо колбасы, маленькую печку, стакан с чем-то и человека без лба. Или «безо»? Вот язык! Хорошо, что мне не нужно его учить.

Если бы дамы потели, я бы сказала, что они вспотели от напряжения. Обошлось без вспотения, но попотеть им пришлось – правда, ожидаемо безрезультатно.

– Сдаёмся! – объявил Римка за двоих.

– Ладно, – смилостивилась я только потому, что поклонник же надо мной смилостивился. Впрочем, выбора у него, в отличие от меня, не было.

– Объясняю для тугодумов, – объяснила я в стиле инспектора Жюва – или Жюфа. Из «Фантомаса», вы же помните. – Что мы видим на первой иллюстрации?

Дамы от безысходности пожали плечами.

– Колбасу, – с лёгкой заинтересованностью предположила Гельфандша.

– Правильно, – согласилась я. – Значит, не сыр. Дальше что?

– Стакан с ложечкой, – предположила в свою очередь Римка.

– Не с ложечкой, а с чаем, – уточнила я. – Значит, записываем: «Не сырчай».

Восточный акцент у меня получился не очень, но было понятно, что он явно не английский или, скажем, не эстонский.

– Ну ты даёшь, мать моя! – оценили дамы.

Я приняла похвалу, хотя давала, конечно, не я, а неизвестный мне автор.

– А это – маленькая печь, – пошла я по проторенной дороге. – Как на востоке называют маленькую печку?

– Если на Ближнем, то я не знаю, – призналась Гельфандша. Мало с ней проводили собраний.

– Печонка её называют, – пояснила. – Ну, а это кто?

            Дамы задумались.

            – Похож на Педана… – предположила Римка, а Светка задумчиво кивнула.

            – Зришь в корень, но ничего там не видишь, – пояснила я. – Человека, у которого нет лба, на востоке называют «Лоп нет».

            – Ух ты ж! – сказали дамы хором, ну в смысле дуэтом, и подвели итог с подходяшим акцентом. – Не сырчай – печонка лопнет».

Мы впали в восторженное веселье – что с нас по-прежнему было взять?

Выпив по очередной, мы обсудили нечто вполне подходящее к ситуации.

– Дамы, – заметила Светка, – вы заметили, что обе их главные фразы доктор Астров и Сатин произнесли в состоянии сильного алкогольного опьянения? – Она сказала алкогольного, примерно как завхоз у Самуила Семёновича говаривал «вестюбель» и «виртоуз». К алкоголю завхоз, думаю, был неравнодушен, как Сатин с Астровым.

– В смысле «Человек – это звучит гордо» и «В человеке всё должно быть прекрасно»? – уточнила Римка.

– Ну да, – подтвердила Гельфандша. – На трезвую голову такого не выдашь.

– А ты говоришь – не берите в голову, – развила я Светкину мысль. – Если не брать – сопьёшься к свиням собачьим.

Светка поставила Abbey Road. Мы помолчали, пока Леннон пел нашу любимую Come Together, выпили за это дело, и я, чтобы разрядить обстановку, рассказала дамам лингвистический анекдот про Леонида Ильича – мне его тоже рассказал поклонник, только другой, и тоже неказистый. Я имею в виду поклонника, а не анекдот. Мне на тернистом жизненном пути попадалось много неказистых, причём не я им, разумеется, а именно они мне.

Произношение Леонида Ильича у меня получилось намного убедительнее, чем восточный акцент.

– Ошибаются те, – подняла я палец и по-коровьи пожевала губами, – ошибются те, кто говорит, что я стар.

Светка начала ржать раньше времени, и пришлось прервать паузу:

– Я – суперстар, дорогие товарищи!

Дамы рухнули и бились в конвульсиях вплоть до прихода Светкиных родителей. К счастью, Тамара Тимофеевна и Ефим Ильич не заставили себя долго ждать, а то прямо не знаю, чем бы это закончилось. К счастью, мы успели замести и зажевать следы непотребства до их прихода.

79

 

На первом курсе учиться труднее, чем на предпоследнем и тем более на последнем, а преподавать легко и там, и там, хотя лёгкость эта разная: сначала легко потому, что просто, а потом – потому, что сложно, – это я о себе.

Что может быть проще прошедшего времени? Разве что настоящее, ведь в нём все глаголы – правильные, а в прошлом исключений было куда больше, чем правил, да и те были ненадёжными, почти даже неправильными.

В этом времени исключений премьер-министр – временно бывший – собрался в дальний путь, за шестьсот миль к северу от цивилизации. Не так давно он сменил карету, хотя терпеть не мог перемен так же, как новостей. Однако новая карета была уютнее старой, особенно когда он ехал в ней один. Нет, не то что бы она была уютнее, просто старая была просторнее, в ней они иногда ездили вдвоём с Мэри-Энн, и то, что раньше создавало уют, превратилось бы в его противоположность.

Теперь премьер-министр всегда был один, но одинок – только когда в карете был ещё кто-то, чего, правда, почти никогда не случалось: премьер-министр слишком любил быть один, чтобы предпочесть этому состоянию одиночество.

Позавчера либералы полдня мучили парламент проектом очередной реформы, и хотя бы сегодня от них можно было отдохнуть. Обязательно что-нибудь реформировать – что может быть либеральнее? Хорошо хоть, не предлагают нечто совсем уж реформаторское – например, выбирать королеву, что ли.

Королева, пока её не принялись выбирать дружным либеральным хором, прислала премьер-министру вполне консервативную открытку с приглашением погостить в её любимом шотландском замке. Мэри-Энн не было, поэтому собрался он быстро, надел новый цилиндр – надо же, столько перемен в жизни наиконсервативнейшего из консерваторов, взял новое издание своего любимого старого романа и трость с набалдашником в виде странной, когда-то пугавшей Мэри-Энн головы, сдержанно кивнул вознице, и они отправились в путь.

Субботняя ночь закончилась, начиналось воскресное утро. День, как всегда, обещал быть бесконечным, поэтому хотелось просто думать и так же просто никуда не спешить.

Либералы, думал премьер-министр, глядя в окошко своей новой с иголочки кареты, в которой он был один и потому не был одинок, либералы предвкушают конец консерватизма. Можно глядеть как в воду, но вода искажает то, что в ней отражается, вводя в заблуждение сходством, тем более поверхностным, чем глубже вода.

Консерватизм – это не абсолютизация неизменности, он – неприятие низменности. В первую очередь – низменности потрясений, выдаваемых за нечто великое. Как может потрясение быть – великим?

Королева была согласна с ним: величие империи – не в жадности и агрессивности, ведь империя – по сути всоей не колония.

Что может быть страшнее и омерзительнее колонии – колонии по духу, – возомнившей себя империей и навязывающей этот самообман всему миру. Колонии, захваченной не извне, – у страны, захваченной извне, есть шанс – с помощью империи – превратиться в свободную страну, – нет, захваченной изнутри, собственной огромной толпой, притворяющейся народом.

Но разве народ – выбирает себе короля или королеву? Народу есть что и кого выбирать, и, в отличие от толпы, монарха он не выбирает, ведь силы, преподнесшие ему королеву, не допускают выбора там, где у них – монополия на власть, – а не бессильна ли толпа перед этими силами?

Премьер-министр задёрнул занавеску и задремал. Ему приснилась акварель, которую королева написала, когда её любимый замок только строили. Шла одна, а значит, ей, как и ему сейчас, не было одиноко, по пустынной желтеющей аллее, загляделась на выглядывающую из-за старых деревьев, словно засмотревшуюся на неё, башенку, поставила мольберт на землю и, никуда не торопясь, написала всё это, словно премьер-министр – свой роман. Неважно, чем пишешь – кистью или пером, – главное – чтобы было для кого, чтобы кто-то прочитал и посмотрел. Не пролистал и взглянул – а прочитал и посмотрел. Чтобы услышал и увидел.

Королева закончила акварель и вернулась к Альберту, как премьер-министр возвращался из парламента к Мэри-Энн.

А потом ни ей, ни ему возвращаться стало не к кому.

Но это не было началом одиночества. Одиночество – это не когда рядом нет тех, с кем хочешь быть, потому что они – есть всегда.

Одиночество – это когда рядом есть тот, та или те, с кем быть не хочешь.

Премьер-министр попросил возницу остановиться. Они были в Шотландии – ну и разоспался же он. Тут напрашивался восклицательный знак, но восклицание премьер-министр приберёг на неопределённое будущее, восклицаний он не любил, особенно риторических. Ну да, риторическими бывают не только вопросы, но и восклицания, чаще всего скандируемые толпой. Толпа падка до низвержения и обожествления, преданности и предательства.

Он вышел из кареты, подбросил золотую гинею – и королева снова ему выпала.

Рядом с ним была придорожная церквушка. Там уже закончилась утренняя служба, священник стоял на пороге и улыбался вслед свадебной церемонии. Интересно, как его зовут? – подумал премьер-министр и тоже улыбнулся. – Скорее всего, совершенно по-шотландски: отец Маккартни или отец Маккензи – как же ещё?

Премьер-министр снял цилиндр, поздоровался с пастором и вошёл в церковь. Свечи ещё не погасли, поэтому, хотя его зрение уже не было таким острым, как давным-давно, когда он писал свой первый роман, он разглядел женскую фигурку в дальнем углу. Девочка или женщина сидела на корточках и что-то собирала с пола – наверно, рис, которым посыпали венчающихся, – это им улыбался с порога отец Маккензи или Маккартни.

Премьер-министр сел на скамью, положил рядом цилиндр и трость.

Приходят ли они сюда не по случаю, а послушать своего пастора? – подумал он. – Кто знает, возможно, им без него не одиноко, а одиноко – именно здесь…

Элеонора Ригби – почему-то он решил, что её зовут именно Элеонорой Ригби, – поднялась и пошла к выходу. Премьер-министр тоже встал, подошёл к Элеоноре и подарил ей свою гинею – пусть королева выпадет и ей.

У церкви возница ждал его, попыхивая трубкой – такой же диковинной, как его трость. Премьер-министр надел цилиндр, и они отправились дальше, к королевскому дворцу, до которого оставалось не больше часа езды, и весь бесконечный день был впереди.

Думаю, моя новая группа как один поняла суть прошедшего времени, и неправильные глаголы им не помешали, даже, скорее всего, помогли. Теперь главное – практика, ведь каждому рано или поздно будет что рассказать в прошедшем времени. Я задала им почти невыполнимое по объёму задание: когда-то я спела Yesterday раз четыреста, и это пошло мне на пользу. Им моё грамматическое задание тоже пойдёт, я постараюсь.

Когда я вышла из нашей 6-61, в коридоре меня встретил он: сказал, что мы едем на конференцию, наши тезисы приняли.

Я подумала, что нужно будет поговорить с Вадиком об Элеоноре, – мы тогда, по-моему, не договорили.

 

80

 

Как вы уже знаете, Светкины фотографии до нас не доходили, и Римка предположила, что если письмо толстое, то его на почте взламывают, ну в смысле распечатывают на предмет денег, то есть если письмо из капстраны, то вполне возможно, что в нём деньги. После того как целых два письма пропало, а в них – куча фотографий, Светка фотографии в конверт не клала, а только письмо, и они на почте на свет видели, что денег нет.

А тут чудом подвернулись мамины знакомые: непонятно, как их пустили, но факт остаётся фактом: они ездили в гости в Канаду по какой-то линии или даже программе, хотя вряд ли по программе, они же вернулись. Гельфандша встретилась с ними по маминой наводке, и они привезли, кроме кучи сувениров, кстати, невиданных и неслыханных, Светкино письмо с десятками фотографий – цветных и даже вообще панорамных.

Мы впали в восторг, а когда выпали из него, собрались у нас в расширенном составе читать и рассматривать свидетельства очевидца. Вернее, очевидицы, если быть точной.

Слушайте, что-то я разакалась и разикалась сегодня, признаю, а вы уж не взыщите. Ну, вот опять, а ещё лингвист называюсь, и шарф со шляпой примериваю.

 

80а

 

Мы давно хотели увидеть Викторию собственными глазами – с тех давних пор, как Марик узнал о ней от таксиста. Своей машины у нас тогда ещё не было, и мы иногда себе позволяли ездить на такси. Марик говорил, что этим напоминает себе Холдена Колфилда, вот только Центрального парка у нас нет – зато есть парк Монт-Рояль.

Таксист оказался професором истории, фамилия у него была чем-то средним между Пехлеви и Хомейни. Рассказав Марику много интересного о невиданном крае, он перешёл к автобиографии.

«На родине я сидел дважды, – усмехнулся профессор – одновременно и грустно, и весело, – в обоих случаях – за книги, только разные. Одни сажали за одни, другие – за другие. Здесь я, к счастью, могу читать что хочу, но сил на чтение после работы не остаётся».

Всё-таки лёгкость в мыслях у меня необыкновенная, необыкновеннее даже, чем у дамы-пулемётчицы. Впрочем, она – я имею в виду лёгкость – лишний раз подчёркивает мою привлекательность – так меня обнадёживает Марик.

Возвращаемся к Виктории.

Мы добирались паромом, только какой же это паром? Паром тянут за верёвку, как кота за хвост, и она, в отличие от хвоста, запросто может лопнуть и пассажиры загремят под панфары. Разница между океанским – у нас, помнится, предпочитали клеймить термином «заокеанский», так вот разница между лайнером и паромом – как между Тихим океаном и звонкой лужей.

Мы оставили машину рядом с королевой и зданием её парламента. Королева стояла на высоком постаменте, глядя поверх голов, рушащихся барьеров и разваленных стен. У нас тоже есть такой памятник, она там и здесь – словно близнецы, но какие у неё могут быть близнецы? Она давно одна, и всегда – одна и та же. Вернее, одна и та же – на памятниках, а вот на марках, банкнотах, монетах – всё старше и старше…

Хотя – правда ли она меняется? Значит ли, что стать старше – значит стать другим? Может ли человек – взять и измениться? «Старше» и «другая» – не синонимы, уход Альберта не изменил, а состарил её, но ведь она – всегда она, и когда была принцессой и называла лучшую подружку по имени, Джейн, а та её – вашим высочеством, и сейчас, когда больше некому было называть её по имени и лучшим другом стал премьер-министр, а подруга не смела позволить себе оставаться ни лучшей, ни просто подругой.

Правда, она больше не улыбалась случайному – они все, кроме Альберта, были случайными – собеседнику, глядя на него через плечо, – но улыбалась же! И смотрела – нет, не свысока, а скорее – поверх, но смотрела же, и видела там что-то, видимое только ей – и премьер-министру.

Марик сфотографировал нас с Микаэлой у королевского постамента, и мы всем семейством поехали кататься на лошади, можно сказать – в карете.

Мы ехали мимо огромного парка, в котором мог бы уместиться ещё не придумавнный сказочный городок, мимо домиков, построенных тогда же, когда был возведён памятник королеве, и у каждого домика был свой гараж для кареты. Микаэле захотелось иметь собственный гараж – ведь карета у неё уже была, пусть и на полтора часа, но была же. Мы спорили вчетвером, вместе с женщиной-возницей, где именно держали свои кареты члены местного законодательного собрания, хотя зачем им кареты, если до работы – рукой подать, почему бы не прогуляться пешком, если погода – как сегодня – безветренно ненавязчивая. Тем более, что в этих краях, рассказала возница, всегда не холодно и не жарко, и так, говорят, было испокон веков.

А королева всё смотрела и смотрела со своего постамента, и видела нашу повозку-карету и корабль-паром, на котором мы к ней плывём.

И, наверно, вместе со мной думала о том, каких только нет на свете памятников королевам с королями и царям с царицами, не говоря уже о героях из народа и народных героях. Фанатик на вздыбленной лошади, прорубивший миллионами лбов не дверь, а окно – чтобы влазить в него, как тать в ночи. Здоровяк, разрывающий пасть попавшего под горячую руку льва. Девушки с вёслами. Плохо выглядящий для своего возраста мужчина с вечно протянутой, хотя и не горячей, как у здоровяка-культуриста, рукой. Бабка, поднявшаяся на пьедестал, под которым валяется разбитое корыто. Да мало ли…

Вон, скажем, памятник карлику-неудачнику. Неудачника дразнили в садике – за то, что он постоянно уписивался, и не только, а когда играли в шпионов, хотел быть только разведчиком, умный какой, а кто же тогда будет шпионом?

И в школе – или семинарии – или в пансионе, что ли, его не любили и лупили – за дело и без дела, просто потому, что терпеть не могли. Марик в детстве лежал в больнице, и с ним в двухместной палате лежал какой-то гадкий мерзавичк или мерзкий гадёныш, Марик постоянно изо всех сил лупил его, а тот в ответ радостно хихикал и радостно же отбивался.

И карлик – шпион в душе и по призванию – мнит себя разведчиком, и те, кто когда-то лупил и лупил его, теперь кричат «хайль» в его персональный адрес, боятся и обожают его, потому что обожать они в состоянии только того, кого боятся.

            Он может быть долговязым или коротышкой, усатым, бородатым или гладко выбритым, курить трубку или соблюдать спартанский режим, рубить окна и головы, – но всегда останется бесцветным карликом, подобострастно раскрашенным влюблёнными в него, больше не дразнящимися массами. Карликом, ненавидящим весь свет только потому, что ему, карлику, в нём – темно. Тому, кто в душе – шпион, рукотворные и нерукотворные памятники не помогут выйти в разведчики, от фимиама будет мучить кашель похуже любых дразнилок и лупцеваний, и заложенные уши будут вянуть из-за несмолкающих здравиц и оваций.

            Карлики – крохотные и огромные – бывали и в прошедшем времени, и будут в будущем, куда же без них? Только бы не поддаться соблазну и не принять карлика за великана.

            Мы смотрели на королеву и думали – думаю, Марик думал об этом вместе со мной, а Микаэле ещё предстоит задуматься… – вот вам лингвистический шедевр похлеще Анютиного! – и думали: неужели она оттуда всё видит?

Конечно, видит, иначе откуда ей знать, что вот сейчас, прямо сейчас, в будущем, превращающемся в настоящее, наступает – неизбежно и беспощадно – эра карликов.

 

81

 

Конференция была международная и вообще интересная, а значит, спешить на неё не хотелось. Он взял для нас билеты на поезд вместо самолёта.

Дома мы прощались так, как будто я уезжаю не на три дня, а до даже не забрезжившей на горизонте пенсии. Как вам мой синтаксический изыск? То-то же!

Даня махал мне из обоих окон, и я чуть было не передумала ехать, но взяла всё-таки себя в руки и побрела на автобус.

Ехать от нас до вокзала – как до Римкиных родителей, только в другую сторону. Римка выразила мне белую зависть, хотя – это её слова – «Хванчкару» вырубили так же рещительно, как «Красный камень», орлиное око простирало свои острые щупальцы на протяжении всей досягаемости. Или щупальца? Говорю же – ну и язык!

Кроме белой зависти, Римка высказала опасения, уж не знаю, какого цвета. Может, она и была права – Агальтинова обычно бывает права, вы это, думаю, уже поняли, – но я не была настроена мыслить в этом направлении, поэтому мы просто обнялись до, к счастью, скорого свидания. До чего длинная фраза получилась, но не без изящества, согласны?

Он ждал меня у нашего купейного вагона.

Я почему-то – мне ли не знать, почему, – вспомнила, как мы с Сашей две тысячи лет назад ехали вдвоём к морю, и соседи нам совершенно не мешали. Я имею в виду, что мы не мешали соседям. Формулирование мыслей, как вы уже знаете, не является моей сильнейшей стороной. Впрочем, слабейшей тоже.

На этот раз спалось намного спокойнее, я выспалась, как давно уже не высыпалась, и проснулись – проснулась – как раз когда откуда ни возьмись в оконное окно прямо на нас выпрыгнуло море –  взволнованное, серое, за ночь остывшее и спешащее согреться. Знающее всё на свете и ни о чём не догадывающееся – это ведь, по сути, одно и то же, правда?

Что-то я расшипелась от избытка чувств. Ладно, окончательно беру себя в руки и сосредоточиваюсь на рассказе. Или сосредотачиваюсь?

Он спал, соседи храпели, а я вышла в коридор – постоять возле задёрнутой оконной занавески, напоминающей о доме. Отдёрнула её, как ещё раньше, чем две тысячи лет назад, и море незло зашумело всей своей неожиданной громадиной. Никогда здесь не бывала, хотя родители каждый год возили меня к морю на месяц или на два. Вот ведь удивительно: море – одно и то же, но какое разное! Мы в этом с ним похожи, по-моему. Впрочем, папа неуверенно говорил, что я похожа на него, а мама при этом уверенно улыбалась. Подождите: или наоборот  – папа улыбался, а говорила мама.

Когда он проснулся и пошёл занимать очередь, сокупейники принялись задавать мне вопросы и высказывать мнение, то есть, как говорит Римка, ковыряться в носу, причём не в своём. Носовой платок я вечно куда-то деваю – но нашла всё-таки.

Путь от вокзала до гостиницы «Ачара», или, по-нашему, «Аджария», хотя по-нашему – не обязательно правильно, – к счастью, не близкий. Понятно, что если бы не вещи, то кто бы ехал в такси, ведь оттуда видно намного хуже и меньше,чем даже из вагонного она.

А пешком чего только не увидишь и чего только, оказывается, никогда раньше не видела.

Не видела Вахтанга, величественно, сидящему на коне который тут снисходительно называют лошадью. Он простирал руку, но не протягивал, как многие другие. А вы говорите «ну и язык». Или это я говорю? Ну, кто-то из нас. И не попирал никого, в отличие от тоже многих.

Если пройти по мостику через бурную реку с затейливым именем, серо-коричневую реку, словно курица, по-петушиному ринувшуюся в атаку, выйдешь на улицу Хетагурова, где была наша конференция.

А если не переходить, то сначала появится конечная – или начальная – остановка троллейбуса, не которой человек пятьдесят или сто беззлобно раскачивали троллейбус, чтобы он без них не уехал, каким бы нерезиновым он ни был.

Дальше, как он мне и рассказывал, из асфальта вместо травы и цветов торчали сапёрные лопатки. Старший брат учил младшего – точнее, младших сестёр, уму-разуму. Какая большая семья! – подумали мы одновременно. – Столько младших у одного-единственного старшего. Интересно, кто же эти плодовитые родители? Ах да, те, кто прорубал окна – вместо того, чтобы постучать и попросить разрешения войти. Или прорубывал?

Впрочем, цветы были – их возлагали недалеко от главного входа прохожие, в том числе мы с ним.

Воды Лагидзе я описать не смогу. Максимум, на что я способна – это выдавить из себя, что они разноцветные, и у каждого цвета – свой вкус, который мне всё равно не передать и ни с чем не сравнить. Когда их пьёшь – в ушах звучит – не разберу – то ли самая убойная вещь «Цепеллинов» – названия не помню, но вы ведь знаете, да? – то ли «Моя гитара тихо плачет». Вы скажете – а что в них общего? Ну, а что общего у «Вод Лагидзе» со всеми остальными напитками на свете? Хотя всё же больше, чем у того самого старшего брата с младшими братьями и сёстрами.

И у кафе «Раджа» мало общего со всеми на свете кафе, ресторанами и даже с нашим «Пулемётом», хотя если оно хоть на что-то похоже, то, скорее всего, на «Пулемёт». Наверно, тем, что так бывает раз в жизни, пусть и повторяется даже несколько десятков или сотен раз.

Там над входом – индийский раджа и его приятели, тоже, видно, раджи, едят что-то своё, мне непонятное, а внутри – представительный человек в усах и белом халате, не обращая внимания на выстроившуюся к нему очередь, вызывает очередного клиента и выдаёт ему, ей или нам огромную порцию хинкали, кувшин с напитком, чем-то напоминающим ещё не изобретённую воду Лагидзе, и блюдо свежих овощей.

Его второе небо не похоже на моё, но что важнее – чтобы небеса были похожи одно на другое, или чтобы они – были?

Под этим небом под самое небо увозит вагончик, здесь на винной горе чувствуешь себя, словно только что была здесь и просто ненадолго отлучилась, хотя разлука длилась столько же, сколько вся жизнь.

Под этим небом в картинной галерее встречает оленёнок, он плачет и хочет ко мне, как хотел Даня, когда был маленьким, и как всё ещё иногда хочет, хотя редко. Но как сойдёшь с картины, если тебя уже нарисовали и теперь ты только и можешь – встречать тех, кто отлучился на всю жизнь, и хотеть к ним. Здесь бородачи и усачи пьют из рога горное вино – у них гора и вино с одной и той же буквы, как он мне и рассказывал, заедают хинкали свежими овощами, и один из них, провозгласив очередной тост, спешит в кафе «Раджа», к двум ненадолго отлучившимся посетителям.

В «Ачаре» – «Аджарии» – он заплатил за два номера, но мы пошли в один, ведь зачем двоим – два номера? Да и номер запомнить будет проще.

Потом я писала эту мою повесть, а он – я видела – вытянул ноги перед камином, на котором стоял – нет, лучше над которым висел – портрет королевы. Время от времени поглядывая на огонь, он читал роман, только что почти законченный будущим премьер-министром. Тому оставалось дописать последнюю главу.

Откупорил бутылку «Портвейна», сел в кресло перед камином, над которым висел – нет, лучше на котором стоял – портрет короля. Будущий премьер-министр отпустил служанку – я вспомнила: её звали Элеонорой, она говорила с сильным шотландским акцентом, но Мэри-Энн потом хорошо её понимала. Он дописывал свой роман и не был уверен, что его прочитают, – так всегда бывает с хорошими романами: их авторы не уверены, что прочитают и что вообще стоило это всё затевать.

Он читал давно написанный роман и думал, что хорошо, когда у женщины есть прошлое, а у мужчины – будущее. Решил, что назовёт своего главного героя так же – или почти так же, как будущий премьер-министр тогда, у камина, назвал своего, и будущее, как и положено будущему, совсем недолго побудет настоящим и превратится в прошлое. Ведь на огонь нельзя смотреть вечно, вы согласны? Он не был уверен, что задуманный роман прочитают, но ведь если и не прочитают – это же не повод отложить ручку и не дать своим героям пожить хотя бы на бумаге?

Он читал давным-давно написанную книгу, вот только стена перед ним была пустой – у неё не было камина. А за окном листья деревьев шелестели друг с другом, напрочь забыв о правильности и неправильности книжных глаголов.

Оба романа были написаны и прочитаны. Наверно, потому, что их авторы сомневались?

Мы оба выступили здорово, и ещё лучше отвечали на вопросы, правильно употребляя неправильные глаголы. Хотя я, честно говоря, больше люблю спрашивать.

Домой мы ехали в СВ, поэтому носовой платок не потребовался.

С вокзала я поехала за Даней в садик – забрать домой и по дороге рассказать об оленёнке.

Хотела впомнить номер нашей комнаты в «Ачаре» – «Аджарии», и не смогла. Думала, ни за что не забуду, а вот ведь забыла. Может, потому, что не суть важно? А может, как раз наоборот.

 

82

 

Римка назначила мне встречу в «Пулемёте», сказала, что будет важный разговор. Я, по наивности, думала, мы будем обсуждать подготовку детей к школе, всё-таки 1 сентября – нет, с большой буквы надо – 1 Сентября – не за горами, или, как говорят носители изучаемого нами языка, за углом.

По дороге читала в четвёрке «Детей Арбата» и параллельно вспоминала о нашем месте встречи, которое изменить было хотя и можно, но не нужно. Вот почему Светка называла меня пулемётчицей. А вы подумали, что это из-за кино? Ну вы даёте!

Мы захаживали в «Пулемёт» по поводу и без повода, да и как не зайти? Ну вот – теперь раздакалась, как будто с кем-то или на что-то безгранично согласна. Ну да, можно подумать. Как-то, помню, зашли отпраздновать долгожданное окончание летней сессии. Энтузиазм был высок, поэтому Римка спела голосом то ли весёлого Утёсова, то ли счастливого нэпмана:

 

                                                           Прошла зима, настало лето.

                                                           Спасибо партии за это
                                                           И лично Леониду Ильичу.

 

– Сядешь, Агальтинова, причём без права переписки. И нас за собой потянешь, – предсказала Светка.

– Не только без права переписки, но и с поражением в правах, – снова сверкнула я познаниями. – Уши есть не только у стен, но и у бутербродов.

Римка откусила от ушастого бутерброда и позволила не согласиться:

– Сейчас в правах не урезают и права переписки не лишают. 58-ю статью отменили – во свсяком случае, на пока.

Я тоже откусила и не согласилась – с присущим мне изяществом и не присущей категоричностью:

– За сионизм и буржуазный национализм у них статья всегда найдётся. Свято место, при всей его несвятости, пусто не бывает.

– Вот именно, – кивнула Гельфандша. – Называется «агитация и пропаганда». «Хронику текущих событий» слушаете?

Мы слушали – когда они не глушили. Впрочем, глушили всегда – сама не понимаю, как мы ухитрялись что-то расслышать.

– Сядем усе, – процитировала Гельфандша другого Лёлика и бурно чихнула. Светка, когда чихает, похожа на мистера Пиквика. Интересно, был ли похож на Светку мистер Пиквик, когда чихал?

Впрочем, не буду отвлекаться.

Мы, как всегда, взяли по целых два бутерброда, они тут ещё, как ни парадоксально, были. Ушей у бутербродов уже не было, как, впрочем, и того вкуса, который ушёл вместе с ушами. Как вам моя метафора? В общем, ели не щадя живота своего.

– Римка, как по-твоему: у неба есть множественное число? – спросила я, собираясь перейти к обсуждению первого раза в первый класс. – Он говорит по-разному – то нет, то вроде бы есть…

            – Южина, – проигнорировала Римка мой вопрос, – ты что ж это творишь?

            Можно было бы распахнуть глаза, взмахнуть ресницами и тому подобное, но мы были знакомы намного больше, чем нет, поэтому я их даже не потупила. Да и зачем тупить – я имею в виду потуплять, – когда Агальтинова задала мне тот же риторический вопрос, что и я себе.

            – Конечно, – продолжала она, поражая меня в правах, – наилучший способ преодолеть соблазн – уступить ему, но собираешься ли ты преодолевать его – или продолжишь уступать?

            Слов не было, плечами не поводилось.

            – Никто меня не соблазнял, – из последних сил вымямлила я.

            – Я бы тебя убила, – неслышно рявкнула Агальтинова, допила чай и подкрасила губы. – Вот только с кем я тогда останусь? Светка – и та вон уехала… Множественное число, думаю, есть. Иначе зачем бы ты по командировкам моталась?

            Она беззлобно посмотрела на меня, потом злобно – на часы.

            – Помнишь, как мы Раису Васильевну чуть до кондрашки не довели? – вспомнила я. Впрочем, то, что незабываемо, не нуждается в том, чтобы о нём вспоминали.

            Мы на втором курсе изящно выпендривались – переводили с русского на английский слово в слово, и получалось офигенно. Светка, например, спрашивала, постукивая по часикам:

            «Вот вотч?»

            Римка отвечала:

            «Севен вотч».

            «Сач мач?!» – восклицала я.

            «Ту хум хау», – пожимала плечиками Агальтинова.

            Раиса Васильевна однажды стала невольным свидетелем – и дико хохотала от восторга.

            Как это у ихнего классика: «Он был свидетель изумленный…» Дальше не помню, вернее, помню, но там уже начинается моя пародия. Дамы были в восторге, а Вадик потребовал опубликовать в «Отражении».

            Мы с Агальтиновой ходили по Лесопарку и обсуждали моё множественное число. Можно подумать, что у неё не было своего. А вот интересно – есть ли у Светки?

 

            82а

 

            Анька пошла в непредсказуемый разнос. С жиру взбесилась, хотя физиологически беситься ей вроде бы не с чего.

Мы обходили весь Лесопарк, я использовала всё своё красноречие, прекрасно понимая его неуместность. Южина, кстати, молодец: меня в подобных случаях не образумливала, а давала выговориться и направляла ненавязчивыми вопросами в нужное русло, чтобы я не отвлекалась и меня не несло, как Остапа в Васюках.

Невзирая на меня, она тоже выговорилась, не меньше моего.

– К школе готовы? – осведомилась я, дав отдохнуть и фонтану.

Анька выдохнула и счастливо улыбнулась, поэтому я продолжила:

– Маша хочет побыстрее закончить школу и реализовать главную на сегодня мечту.

Южина выразила восторг. Пришлось его удовлетворить. Неудовлетворённый восторг рано или поздно превращается в свою противоположность. Впрочем, я точно не знаю, что противоположно восторгу. Нужно будет подумать.

– Мои увлечения, в частности, «Венера», побудили ребёнка захотеть создать собственную поп-группу. Она собирается по вечерам вкалывать поп-звездой, а в первой половине дня работать учителем и врачом. Подчёркиваю: не «или», а именно «и».

Анюта удивилась:

– Ты же говорила, Маша хочет продавать мороженое? Я бы у неё покупала фруктовое в шоколаде, по восемнадцать копеек.

– Передумала, потому что фруктовое в шоколаде отменили. Тебе ли, Южина, не знать.

Думала, видно, разжиться по блату.

За сим мы перешли к обсуждению менее захватывающих, но не менее достойных обсуждения тем, тем более с лингвистическим подтекстом.

Надо будет не забыть эту фразу и восхитить ею дам. Впрочем, то, что кажется незабываемым, часто забывается в первую очередь, как тут с Анькой не согласиться?

 

            83

 

            Вопрос «Кем ты хочешь стать?» эмоциональным накалом не уступает своему интеллектуальному близнецу – «Кого ты больше любишь, маму или папу?» Мы с Сашей никогда об этом Даню не спрашивали, но судя по тому, как неотрывно он смотрит «Семнадцать мгновений весны», понимали, что ответ очевиден.

            По дороге от автобусной остановки встретили Розу Моисеевну – она как раз выходила из пустого гастронома. Впрочем, не такого уж и пустого: банок морской капусты там было более чем кому-то достаточно. 

– Здравствуйте, Анечка, здравствуй, Данечка! Скоро в школу?

– Готовимся, – кивнула я. – Только вот не знаем, на кого учиться.

– А кем ты хочешь стать? – осведомилась соседка.

Даня не знал, кого он любит больше – маму или папу, поэтому Роза Моисеевна перевела разговор в плоскость определённого настоящего, обещающего, впрочем, перейти при случае в неопределённое будущее.

– Сегодня утром была в новом магазине – тут недалеко, практически за углом. Вы там не были? И не надо. Захожу, на полках вдруг вижу «Советское Шампанское». Не верю своим глазам. В магазине – никого, кроме огромной продавщицы в накрахмаленном этом – ну, в том, что на голове. Говорю:

«Мне, пожалуйста, пять бутылок».

Думаю: как же я их допру, это ж такая тяжесть! А потом подумала: я хоть и не из русского селенья, но коня на скаку всё равно остановлю.

– Шампанское? – вспомнила я. – Роза Моисеевна, это звучит, как тысяча и две ночи.

Даня прислушался, стараясь, судя по всему, понять, сколько это будет. Сложные числительные никогда не были его коньком. У нас в семье – сплошные гуманитарии.

– Вот слушайте. Продавщица победоносно ухмыльнулась и спрашивает:

«А чего так мало?»

«Ну, – говорю, – давайте шесть… Попробую допереть…»

«А вы, – хмыкает, – разве инвалид?»

Я оторопела, качаю головой.

Продавщица снова хмыкнула и поставила передо мной указатель – не пойму, как я его сразу не заметила, чтобы не вступать в ненужные споры: «Шампанское – по удостоверению инвалида или участника войны».

– С войной я уже опоздала, а до инвалидности ещё не дошла. Хотя с этой Перестройкой – имею крупный шанс.

Мы бодрее ожидаемого поднялись на пятый этаж и разошлись по своим квартирам. Или бодрость, или изобилие. Терциум, доложу я вам, нон датум.

 

– 84 –

 

Саша встал из-за незнакомой мне книги, мы расчмокались, и я пошла на кухню, где, не уставая и не отставая, тикали часы.

 

– 84а –

 

Мы с Даней сели играть в морской бой, и пока играли, Аня готовила на кухне, а я решал – про себя о себе – не переквалифицироваться ли всё-таки в управдомы.

Зачем мне-управдому та история, которой пстоянно занимаюсь я-неуправдом?

Что она?

Бесконечный сборник рассказов о том, как какрликовое большинство уничтожает немногих остальных в угоду верховным карликам-неудачникам, твердящим себе и своим карликам, что, мол, именно им, а не уничтожаемым остальным, досталась удача.

Их история – это нескончаемая успешная попытка предать преданных им, карликам. Это уничтожение тех, чей рост не соответствует критериям карликовости.

Впрочем, разве только преданных себе они, не переставая, предают? Предавать и уничтожать не похожих на карликов – в этом их главное занятие. Безопасное – как они считают.

В их истории карлик – всегда состояние души и лишь иногда – тела, хотя относительно души – это у меня, скорее всего, не самая удачная метафора.

Они зачёркивают – говорю в настоящем о прошедшем, настоящем и будущем – они зачёркивают написанное и втискивают между строк своё – сбивчивое и неразборчивое. А послушные своему историческому верховному карлику исторические же неверховные карлики принимают писанину за Писание, безграмотные междустрочия – за единственно грамотные строки и создают свою, карликовую, междустрочную грамоту.

Зачем же я изучаю эти каракули?

Я ранил Данин двухтрубный корабль и продолжал.

Карлика можно канонизировать, если о нём написано каракулями или если его изображают Штраух и Геловани, не говоря уж о Симонове и Черкасове.

Но от канонизации карлик не станет святым, как писанина – Писанием.

Писать о канонизированных ими, даже низвергая их, – значит быть заодно с ними.

А ещё хуже – созавать новых святых в надежде на правильную канонизацию.

В нашем с Даней альбоме не осталось пустых страниц. В детстве, в школе, я обожал, прошу прощения за неуместную рифму, начинать новую тетрадь. Может, тряхнуть стариной и начать новый альбом, без неуместных рифм и кажущихся уместными междустрочий?

Даня ранил мой последний корабль, прищлось сделать перерыв на обед.

 

85

 

Сессия – это совсем даже не моя, как говорится, чашка чаю. Ну вот посмотрите на меня и скажите, положа руку на сердце: может ли быть что-то более несовместимое, чем я и количественная оценка?

Ах да, вы же меня не видите.

Ну хорошо, модифицирую вопрос: разве моя несовместимость с цифрами не следует из всего вышеизложенного?

Он ждал меня на остановке. Мы поехали принимать экзамены вместе, только разные. Я имею в виду – разные экзамены.

Было что вспомнить – и «Ачару», и, в частности, конференцию. Уверена, что этот оборот не чересчур изящен для восприятия, вы же ко мне уже привыкли.

Временно исчерпав неисчерпаемую тему, я спросила, как ему моя новая группа в весеннем семестре.

– Пьеса, в отличие от публики, была отличной, – он выпрыгнул из подъехавшго к остановке троллейбуса, словно выбежал из Сенного театра, где только что из-за несостоявшихся менад провалась «Женщина, не заслуживающая внимания». Подал мне руку и пояснил:

– Количество грамматических ошибок измеряется скорее фунтами, чем единицами. Впрочем, в итоге – имнно единицами.

У нас на первом курсе уже известная вам Нина Рудницкая написала в русском диктанте «Атаман лежал на атаманке». Он невидимо позавидовал атаману, и мы разошлись по парам.

Это выражение нужно будет запатентовать, мы с ним этого достойны. Под «ним» я понимаю не его, а выражение.

После экзамена мне в кордиоре встретился Миша, он как раз вышел с кафедры.

– Привет, Аня! – сказал он. – А мне Валерий Викторович выделил 6-62 по вечерам: будем повышать компьютерную грамотность информационных работников и переводчиков.

– Классно! – воодушевилась я. – Считай, что я уже записалась. Почём берёте?

– Перестроившиеся приравниваются к детям и членам профсоюза. Ты, я думаю, перестроилась?

– Ещё бы! – я морально подбоченилась. – Это раньше я была буржуазной националистской и сионисткой… Нет, сионисткой у нас – в смысле у них – числилась Гельфандша. Слушай, мама рассказывала, что ты ушёл из ВННИТа?

– Да, ещё осенью.

– Так ты решил пойти на вольные хлеба?

Миша оптимистично, но осторожно усмехнулся:

– Надеюсь, получится с маслом…

Мы беззлобно рассмеялись и пошли поболтать в освободившуюся аудиторию.

– У тебя теперь своя фирма? – осведомилась я.

– До своей собственной я пока не дорос, – ответил он всё с тем же оптимизмом. – Знакомый пригласил, Саша Добробаба. Вот у него – своя фирма, называется «Эскорт». Раньше я через НТТМ договора заключал, ты помнишь, я рассказывал. Теперь они свои собственные фирмы открывают.

– Понятно, – кивнула я. – Партийной смене тоже пришла пора перестраиваться.

– Зришь даже глубже, чем в корень, – подтвердил Миша, а я подумала, что глубже одного корня – другой, и тоже корень. – Во ВНИИТе Перестройка идёт вовсю.

– Да, мама рассказывала. Директора выбрали, несколько помещений какому-то кооперативу сдали в аренду…

Он помолчал, как будто промочил горло, и ностальгически продолжил:

– Я там тринадцать лет проработал… Только пришёл – меня мама фактически за руку привела, – и вот уже взял и ушёл, представляшь? Когда-нибудь напишу об этом. Я уже и название придумал – «Мелькадрики».

Я сочувственно, хотя и не без ответного оптимизма, вздохнула.

– А о чём напишешь?

– О том, как посылали. Нас не посылали разве что в космос, а так – и на стройки, и на кагаты, и в колхозы, и даже на ЖБК. Я там с зеками работал, которые на химии. Может, и про политинформации напишу, но это не смешно, а скорее загадочно.

Я насторожилась:

– Тебе есть что сказать про политинформации? – ударение у меня получилось почти на всех словах.

– Аня, ты себе не представляешь, какие у нас были политинформации, ещё до Перестройки! Актовый зал битком был забит. Лекторы приезжали из ЦК, такое рассказывали – просто как радио «Свобода», даже не «Голос Америки». Как им разрешали – ума не приложу…

Я пожала плечами:

– Сами себе и разрешали, они же из ЦК.

– Ты понимаешь, я об этом много думал… На виду – одни, которые не то что двух слов – двух букв связать не могут. А не на виду – совсем другие, хотя вроде и рядовые, не высокостоящие. Вот я и подумал: наверно, над ними – или за ними – есть ещё более умные, у которых рядовые спрашивают разрешения. Не будут же эти рядовые говорить то, что им не положено?

Я постучала пальцами по парте и предположила:

– Да. Наверно, именно они – ну, эти неизвестные, – всё планируют и затевают…

– Орден Меченосцев, – усмехнулся Миша. – Ладно, Анюта, пойду в лоно семьи. Привет Саше!

– И Наде! – ответила я, и мы разошлись по лонам.

 

85а

 

После разговора с Валерием Викторовичем меня охватила бодрость духа, потому что найти приличное помещение для приличного дела – это даже больше, чем полдела. Вот, заговорил в Анином стиле, надо же.

По дороге домой купил моё любимое «Свободное слово» – парень продавал у входа в метро. На этот случай у меня всегда был припасён полтинник, чтобы без сдачи.

Где не погибло слово, там и дело ещё не погибло.

Вообще-то с Золотым веком у меня отношения не сложились. Ну, не то чтобы не сложились, а были натянутыми.

Я не понимал – не помню, уже тогда не понимал или только сейчас не понял, – зачем называть вещи своими менами? Что такого драгоценного и важного в этих именах, кроме умения скрывать суть названных ими вещей? Чтобы человек понял суть, с вещи нужно снять проклятие прилипшего к нему имени, иначе имя перетянет одеяло – и без того уже драное – на себя, и читателю будет совершенно не до сути. Да и разве нужна такому читателю суть, в которую нужно вникать, словно головой в омут, когда есть надёжное, однозначное имя, или дырявое одеяло, выражаясь фигурально.

И зачем навязывать мне своё мнение? У меня же есть моё собственное, какое ни какое – или никакое, не помню, как правильно. Я понимаю: золотовечный автор считает, что я до него, автора, не дорос, и искренне хочет помочь мне увидеть мир его глазами – как будто у меня нет своих. Тогда зачем я ему? Зачем автору читатель? Понятно, что любой уважающий мир писатель пишет для себя. Но это, как ни парадоксаьно, не значит, что ему не нужны читатели.

Я уж не говорю о трёх «что» в одном предложении, которое мне предлагают в качестве неподражаемого и потому достойного подражания образца. Бедный язык, что с ним только не делали – и искорёживали, и вырывали… А он всё-таки жив – по крайней мере, вот вы же на нём сейчас читаете.

Серебряному веку со мной повезло намного больше. Откуда он взялся, хотелось бы знать, из какого сора?

Тринадцать лет проработал во ВНИИТе – и вот теперь нет начальников, никуда не посылают, и вопрос перестал быть политическим. А ведь куда только не посылали. Вот парадокс: по ВНИИТу ностальгия есть, а по всем этим колхозам и стройкам – нет, хотя как же одно без другого? Увы: правда – это сказка, рассказанная самому себе. Классно сказано, надо будет запомнить на будущее. Хотя в настоящем и будущем у меня, к счастью, – только машинный перевод.

Надо бы сконцентрироваться, но лёгкость в мыслях и вправду необыкновенная.

Помню, как-то дежурил во ВНИИТе ночью, взял с собой «Чонкина» в «Юности». Когда прочитал про геноссе Гитлера, почти отдал концы от хохота, ВНИИТ чуть не рухнул. Это потом его разрушили, без меня и без смеха, а вполне всерьёз.

К чему это я? Ах да, говорю же: лёгкость в мыслях.

Семья была в сборе, наконец и я пришёл.

 

86

 

Наш столик был свободен. Так обычно и происходит со столиком, который считаешь единственно своим. Впрочем, иногда – совсем иногда – он оказывается занят. Но от этого не перестаёт быть своим. На него смотришь издали и мечтаешь, чтобы он освободился, ведь он твой и больше ничей, просто занявшие его об этом не знают, их можно понять.

Ну, то есть, наш, конечно.

– Помнишь «Занятый дом»? – подумали мы одновременно.

Официантка, выглядящая старше меня, но, судя по всему, моего возраста, о чём-то нас спросила.

Мы дождались её ухода, чтобы начать игру, правила которой я ему изложила в трамвае. Я даже не стала задаваться вопросом: «А судя, собственно, по чему?»

У них в студии, – сказал он, – было, как всегда, немноголюдно: максимум бывало четверо, а сейчас – вообще трое, Джордж куда-то запропастился.

Джон стоял у окна, за которым вкрадчиво накрапывал его любимый, хорошо темперированный разноцветный дождик. В отличие от потрескивающего огня и застывшей воды, на улицу, упрятавшуюся под нескончаемыми зонтиками можно смотреть бесконечно – с надеждой – как в зеркало, или с ожиданием – как в зашторенное окно.

Песня неразборчиво звучала где-то в зеркале, еле доносилась через невидимое жалюзи, вот только разобрать её и записать на нотном листе никак не удавалось – хотя что может быть проще, в сотый или в тысячный раз?

Ринго не брал в голову и ел свою неизменную фасоль – большей гадости представить себе невозможно, а ему – хоть бы хны, ложка – оловянная, куда ей до серебряной – мелькает в воздухе, как барабанная палочка.

«А теперь – тряхните стариной и алмазами!»

Джон усмехнулся, вспомнив начало их концерта в Букингемском дворце. Или нет, в Виндзорском, кажется? Эти безликие дворцы – все на одно лицо.

Он снова усмехнулся и решил уточнить у Пола – тот лучше разбирается в таких мелочах.

Джон вспомнил, как тысячу лет назад Пол учил его играть на гитаре. Приходилось дома практиковаться перед зеркалом, чтобы казаться себе таким же левшой.

В зашторенном зеркале ничего не было видно, а разве услышишь музыку, не увидев её? И разве увидишь – не услышав?

Он повернулся к Полу. Тот сидел за пианино. Мелодии получались сами собой, и все классные, но – не такие. Как будто отворачиваешься от зеркала, словно садишься за чужой столик или берёшь в руки гитару без струн.

Ни под одну из этих мелодий не попутешествуешь по Зазеркалью, не поплаваешь в лодке по реке, на берегах которой растут мандариновые деревья, а в воде отражается небо из сплошного зефира. Через речку перекинут мостик – помнишь, там рядом – жёлто-голубой фонтан, дети катаются на красно-чёрных деревянных лошадках, которые никуда не убегут, но от этого кататься на них не менее весело. Дети улыбаются тебе, лакомясь зефиром, угощайся, его хватит на всех.

Если устанешь от вёсел – сойдёшь на берег, сядешь в бесплатное такси из свежей утренней газеты, и оно с ветерком унесёт тебя домой.

Но главное – это то, что там, в цветах, щекучущих головками зефирное небо, с кем-то играет в прятки маленькая девочка, у которой глаза переливаются, словно два маленьких разноцветных калейдоскопа.

            А может, прятки закончились и она ждёт тебя на вокзале, где взад-вперёд снуют никогда никуда не опаздывающие носильщики, услужливые и мягкотелые, словно пластилин, в зеркально-чистых башмаках и строгих пятнистых «бабочках»…

            – ЛСД, – скептически пожала плечами официантка, ставшая даже ещё старше своих лет.

            Он сделал вид, что не расслышал, а я – что расслышала.

            Наконец, пришёл Джордж, принёс – нет, приволок, конечно, купленную по случаю доисторическую арфу. Сняв мокрый плащ, он сел на не менее доисторический стул и принялся подбирать мелодию. Но в зефирном небе не появилось ни одного алмаза.

            «Небо в алмазах, – мысленно процитировал Джон самого себя. – Кажется, именно так у Чехова?»

            Он понял: им мешает вопросительный знак. Иногда он необходим, нельзя не признать этого, – но лишь пока не задан вопрос. Когда вопрос найден и задан, нужно забыть о заслоняющем ответ, преследующем тебя вопросительном знаке. Нельзя всё время мучить себя вопросом. Нужно вспомнить, что он – вопрос – невозможен без точки, какой бы крохотной она ни казалась! Кстати, и восклицательный знак без неё тоже невозможен.

            Джон взял гитару – зеркало по-прежнему было нужно, но не так, как прежде, – и ответ нашёлся.

            Нашёлся просто потому, что они перестали мучить себя вопросом и нашли недостающие ноты в переливающихся зеркальных калейдоскопах.

            Джон переложил на музыку рисунок, который накануне принёс из садика Джулиан. Отец рассказал сыну на ночь сказку о Зазеркалье, вот сын и нарисовал утром свою закадычную подружку Люси – в небе с алмазами. И это было похоже скорее не на Чехова, конечно, а на любимого писателя и математика королевы и её премьер-министра, почти тёзкой которого была Люси. Ведь у Чехова только мечтают о небе в алмазах, а сказка про Алису и есть это самое небо.

            Я не стала придумывать ничего нового, потому что это был и мой рассказ. Не только я, оказывается, застряла в прошлом.

            Ну разве что он чуть ошибся в именах, назвав Джулианом Даню и Машу – Люси.

            Ах, нет: они же ходят в разные садики. Так что всё правильно.

 

87

 

Светка ухитрилась передать приятно проиллюстрированное письмо, хотя фотографии – одна цветнее другой – были сами по себе, а письмо от них не зависело, просто получилось нагляднее.

Снимки Гельфандша подписала на обороте, и оказалось, что у них в Канаде одна провинция названа в честь отца королевы, а другая – в честь её дочки, а в честь её самой – только города и улицы.

Вообще, письмо носило лингвистический характер, поэтому я по прочтении отложила его для «Отражения». Вот снова из меня прёт – термин Агальтиновой – высокая поэзия – термин почти мой.

Ещё оно давало пищу для размышлений, потому что было в основном о пище, но с лингвистической точки зрения. Оказалось – повторяю это слово, потому что из Светкиных писем не то что что-то следовало, а постоянно именно оказывалось. Вы меня, надеюсь, в очередной раз поняли, хотя кто меня знает.

Ну так вот, оказалось, что у них в ресторанах и вообще везде, где едят, даже дома, между курицей и петухом не проводят демаркационной линии во избежание гендерных противоречий. Как вам мой стиль? Заметьте, это не Гельфандша загнула, а ваша непокорная слуга. Куда там Светке, даже при наличии обильных фотографий!

Если господа не поняли слугу, а они явно не поняли, даю развёрнутое пояснение. В их краях, невзирая на пол животного, вернее птицы, её называют не мужчиной, каковым мужчиной является петух, и не женщиной, каковой женщиной является курица, а бесполым цыплёнком. Следовательно, на возраст тоже не взирают. Поэтому едят они не курятину и не петушатину, а, оказывается, цыплятину.

Но если бы только это.

У них нет ни гречневой каши, ни котлет, ни сала, ни борща, ни вареников, ни пампушек, ни винегрета. Точнее говоря, что-то из перечисленного, конечно, есть, просто – чего уж проще? – называется оно – они – так, что непонятно, что это такое, а если слово знакомое, то стоит за ним не то, чего ожидаешь. Ну, разве что борщ есть борщ, просто – снова просто – его там нет.

Хотя, как говаривала Белла Ефимовна, чтоб это была самая большая наша проблема.

Повторяю: когда они слышат слова, которые уже и не чаяли услышать, им становится хорошо и они обо всём забывают, не понимая, что мы и они вкладываем в эти слова совершенно разный смысл.

Интересно, а как насчёт бывших крабов и икры, то есть дефицитных деликатесов? А тресковую печень они трескают? Я не спрашиваю, как вам моя игра слов, я спрашиваю, откуда, по-вашему, у меня такие познания? Отвечаю: от мамы. Она рассказывала, что во время фестиваля, да и вообще, пока не поменяли деньги, в магазинах невозможно было не то что покатить шаром – они трещали по швам от всей этой трески со всякой икрой. На витрине стояли пирамиды крабовых баночек под названием «Чатка». «Чатка» – это опечатка, как Beatles вместо Beetles, должно было быть «Камчатка».

Тут мама задумалась, потому что кто их знает. Подчёркиваю – теперь не меня, а их.

 

– 88 –

 

Мы оба, каждый со своими семействами, разъехались отдыхать в разные стороны.

Интересно, почему местоимение не может принять женский род, если одно из существительных – мужского? Ладно, не буду отвлекаться от главного.

Не посвящая, конечно же, Сашу, в подробности, я решила снова свозить Даню в те места, которые давным-давно не были ещё моим вторым небом, когда не было множественного числа и я не боялась ошибиться в подсчётах и заблудиться в двух соснах.

Запутаннее двух – разве что три, или, иногда, – трое.

Да нет, больше – не буду же я перед вами демонстративно сбиваться со счёта.

Мы с Сашей и Даней сняли квартиру примерно там же, где останавливалась когда-то мама со мной, а папа – я вам рассказывала – был врачом в пионерлагере. Я плавала до посинения и буйков – как излагаю, а? – и в первый раз в жизни читала «Дон-Кихота». Перевод был Лозинского, то есть правильный. Это я говорю потому, что потом сравнивала, мне было интересно, можно ли перевести лучше. Оказалось, что можно только хуже, причём намного.

И ещё я потом думала – мы давным-давно обсуждали это с Сашей, когда ещё обсуждали, – как интересно, что в одно и то же время, только на разных языках, один человек написал людям притчу о них самих, и они собирались в конце дня, после работы, чтобы послушать сельского священника, сами-то они читать не умели.

А другой – сочинил какие-то многосерийные мордасти о коварных жёнах, ошалевших от ревности мужьях, страстно душимых голубоглазых блондинках, внушающих священный трепет призраках, хитрых и коварных злодеях совершенно определённой национальности, и отравленных шпагах. Поневоле разденешься до пояса – это, как вы поняли, я не о себе, – вырвешься к рампе, разорвёшь на себе ржавые цепи и запричитаешь свирепым от хрипоты баритоном бессмертные строки. А восторженный народ воззрит в корень и будет после спектакля понимающе улыбаться, храня доступную лишь избранным тайну. Увы – или к счастью – нас с дамами не избрали.

Тем летом Даня научился плавать – сначала, правда, под водой, причём на спине. Мы с ним плавали наперегонки, и наперегонки же махлевали. Конечно, он всегда меня опережал, как я ни старалась – или несмотря на то, что я старалась, и кричал на весь пляж, так что в Турции было слышно:

– Я первее!!

Я никогда не признавала поражения и возражала с безграничной мудростью пожившей своё и убелённой сединами матери:

– Зато я – вторее!!

Вообще-то второй – это тоже первый, только с конца. А чем конец хуже начала? То-то же.

Рано утром, по дороге на пляж – когда пройдёшь под маленькой аркой – по-утреннему безобидное солнце висело над морем королевской подвеской. Зато потом, когда мы шли с пляжа домой, набрасывалось на спёкшиеся плечи разъярённым волкодавом. У них с веком – общий стиль, каким бы несолнечным ни был век.

Читать удавалось, только когда Даня с Сашей играли в футбол, в остальное же время Даня требовал, чтобы я ему рассказывала правдивые истории, желательно из прошлой моей жизни. Я ему много чего рассказала – я же кладезь правдивых историй, вы, уверена, уже поняли это, – о том, как потерялась у папы – кстати, тоже.

Мне было меньше, чем теперь Дане. Папа взял меня вечером гулять по набережной, а мама осталась на хозяйстве. В середине гуляния мне приспичило понятно куда. На набережной был туалет из двух частей – женской и мужской, а рядом, как сейчас помню, стоял высокий столб с большими висящими часами из двух частей – одна смотрела на гору, с которой сбегало овечье стадо, а другое – на пристань, ну, в смысле, на морвокзал.

Поскольку люди мы с папой хоть и родные, но разнополые, он меня отпустил в дамское отделение и сказал, что будет ждать под часами, со стороны овечьего стада. Повторил он это столько раз, что не запомнить было невозможно. Я и запомнила, просто потом забыла. Было темно, народу много, папу я с той стороны часов, которая смотрит на морвокзал, не увидела, он меня у овечьего стада тоже, и поэтому я пошла искать его в противоположную сторону.

Шла и шла себе, а когда вспомнила про часы, пошла назад к папе, но он уже, оказывается, ушёл искать меня – как оказалось, в состоянии, предшествовавшем тому, в котором мы в будущем сошли с трапа кораблика после шторма. После того как мы встретились в милиции и он смог разговаривать, папа рассказал, что сначала попросил какую-то женщину, которой не нужно было в туалет, всё-таки зайти и посмотреть, нет ли там девочки дошкольного возраста. Поскольку девочки в туалете уже не оказалось, папа ударился в бега, и не знаю, что бы в результате было, если бы прохожие не сдали меня в милицию, как подкидыша из одноимённого фильма.

Говорят, Раневская переживала, что главный-преглавный режиссёр запретил ей играть в «Иване Грозном», – вопрос уже тогда был политическим. А вообще фильм хороший, мне в целом понравился, хотя, конечно, главный герой – зверюга жуткая. В смысле жуткий. Явный прототип самого наиглавнейшего режиссёра. Интересно, задавал ли ему кто-нибудь риторический вопрос – быть ему, этому кому-то, или не быть.

Да, так о чём бишь это я? Мы с папой вернулись домой как ни в чём не бывало. Папа умел хранить страшную тайну – как я теперь умею рассказывать правдивые истории.

Саша что-то говорил про Аркадия Самойловича и Галину Петровну. Было интересно, но спать из-за солнца-волкодава хотелось как никогда.

 

88а

 

Я получил письмо от отца – они звали меня в гости и прислали вызов. Начал рассказывать Ане, но она уснула.

 

90

 

Вести ребёнка первый раз в школу – не легче, чем впервые сдавать его в садик. Даня был приятно возбуждён, и Маша, как потом рассказывала Римка, тоже, но нам было не до приятностей. Пока ждали 1 сентября, держали себя в руках, а после того, как выстояли короткую, но бесконечную линейку, каждая из нас в своей школе, потом маленькие девочки дали первый звонок в колокольчик и первоклассники пошли на урок, указанные выше руки выпустили то, что держали, на свободу, будь она неладна.

Я доковыляла домой и звякнула Агальтиновой. Та, как оказалось, совершенно раззюзилась. Ну, и, как вам уже известно, пишущая эти строки более чем не без греха, но вы же не будете бросать в меня камень? Булыжник – оружие пролетариата, мы это обсуждали, а какие же вы пролетарии? Это же надо так разжекаться!

Риммка приковыляла ко мне, и мы с горя – нет чтобы радоваться, вот ведь дуры, – пустились во все тяжкие – пропустили по приличной – в главном значении этого слова – порции припасённого на крайний случай напитка ещё из бесталонных времён и вышли, пока было время до конца уроков, на балкон отвести души. Риммка по такому случаю принесла свежую пачку «Сент-Морица» с ментолом, они теперь продавались на каждом шагу. Классная вещь, просто мы уже много лет не курилии успели забыть.

– Слушай, а где этот Сент-Мориц находится? – спросила я, по-моему. Ну да, точно я, Агальтинова знала, что покупает.

– В Швейцарии, кажется, – полузатянулась Римка, чтоб тоже перебить грустные мысли. – Надо будет смотаться на досуге.

– А чем тебе сейчас не досуг?

– Одной неохота, а вы со Светкой не поедете, хотя и по разным причинам, знаю я вас как облупленных.

Мы постояли, посмотрели в неближнюю даль, позволили себе ещё по одной, и Римка деликатно принялась увещевать меня, приводя себя в качестве примера для неподражания. В споре истина не рождается, мы обе, как женщины, порожавшие на своём веку, это знали, поэтому я снова не стала с ней спорить.

А главное – пора было в школу, забирать детей после первого дня первого года из десяти.

 

91

 

С первокурсниками всегда проблемы, и всегда одни и те же. Могла бы, конечно, сказать «Вот мы в их время…», но, хотя я и хочу прожить долго, до этой фразы надеюсь не дожить.

Их первая контрольная дала мне обильную пищу для размышлений, и мы с премьер-министром отправились по своим делам: он – с визитом к королеве, я – в университет, объяснять моей очередной группе разницу между разными временами – прошедшим, предпрошедшим и совершённым, ошибочно называемым совершенным.

На этот раз, выходя из четвёрки, я думала, что давным-давно прошедшее – только кажется совершенным. На самом деле – это просто прошедшее время, что же может быть проще? Тот, кто жил в совершенное время, пусть расскажет, таким ли уж совершенным оно было. Говорите, я слушаю. То-то же.

Королева проснулась, как всегда, рано, задолго до назначенной встречи с премьер-министром. За окнами дворца было тихое утро, последнее в июне. Королева совершила традиционный утренний туалет и вышла в сад. После короткой, казавшейся лёгким недоразумением, ночи солнце успело взойти и вальяжно повиснуть на небе одной из её подвесок. За пределами дворца столичный сезон заканчивался так же безоблачно, как начался, хотя любители шаблонов по-прежнему называли Альбион туманным.

Королева прошлась мимо клумб и вышла на лужайку – там они с Джейн играли в крокет, как Алиса с Герцогиней, разве что в руках вместо любопытных фламинго у них были обычные клюшки. Незаметно подмигнула бабочке, позволявшей себе не замечать её и заниматься своим делом, как королева – своим, и подумала, что хорошо бы перенести аудиенцию, но вовремя вспомнила, что завтра – 1 июля, а значит, откладывать выбор заморской столицы, увы, некуда.

Премьер-министр пришёл чуть раньше – ведь что может быть приятнее, чем ждать королеву? Он улыбнулся, потому что знал ответ. И что может быть проще? Наверно, признать вопрос риторическим, чтобы не заблудиться в поисках ответа, – особенно, когда ответ неочевиден и приходится делать самое неприятное – выбор. Он кивнул сам себе и поправил бабочку. Вот и переведи непереводимое, если там, где в оригинале – рифма, в переводе – игра слов.

Королева вернулась с прогулки.

Премьер-министр вскочил со стула и улыбнулся в ответ на её улыбку.

– Как поживаете, граф? – заинтересованно спросила королева. – Обычно утренняя поездка в экипаже помогает вам найти ответ на любой вопрос. Помогла ли на этот раз?

Они вошли в кабинет, подошли к столу, на котором уже несколько дней лежала карта Нового Света. Королева вздохнула: хуже наличия выбора может быть только его отсутствие, а поскольку выбор у неё был всегда, то хуже не было ничего. Хорошо, если выбирать не приходилось, – например, когда Джейн отдавала ей право первого удара по крокетному шару. Но с тех пор выбор, увы, был.

Премьер-министр развёл руками – королева, сколько ни общалась с ним, раньше никогда такого не видела.

– Ваше величество, – беспомощно вздохнул он, – выбирать между Монреалем и Торонто – как между рекой Святого Лаврентия и озером Онтарио. Они хороши каждый по-своему – помните, я вам рассказывал.

Королева никогда ничего не забывала – в том числе то, что приказывала себе забыть… Ладно, не будем об этом.

– Но они – совершенно разные, и какой город выбрать столицей, я не знаю. С другой стороны, не оставлять же огромную страну без столицы!

Королева села за стол, постучала по нему пальцами.

Эту карту она видела уже столько раз, сколько шаров забила за свою жизнь в крокетные воротца, – но при игре в крокет не нужно было выбирать. А тут – почти средневековая пытка выбором.

Она подняла голову, посмотрела на чуть ссутулившегося премьер-министра – и спросила:

– Граф, приглядитесь: между ними есть ещё какой-нибудь город? Или хотя бы городишко? Посмотрите внимательнее – у вас острый взгляд. – Очки она не любила, а у премьер-министра взгляд был вполне невооружённым.

Он показал указкой на почти незаметный кружочек – то ли деревню, то ли всё же город – под ничего не говорящим ей названием «Оттава».

Неожиданно для него – да и для самой себя – королева рассмеялась:

– Граф, дорогой, вам на роду написано принимать Соломоновы решения. Примите же подобающее вашему происхождению решение вместо меня!

Он посмотрел туда, куда показывал острый конец указки, прищурился и расхохотался. Царь Соломон остался бы им доволен.

Я рассказала первокурсникам грамматически безупречную, нет – совершенную -историю. Хотя, возможно, и не совершённую, при всём её совершенстве.

Мы с премьер-министром одновременно улыбнулись. Он – выходя из дверей дворца и направляясь к своему экипажу – иронизировал над моей способностью путать даты, а я – по пути к моей четвёрке – улыбалась потому, что в грамматике времена несравнимо важнее персоналий и дат.

 

92

 

Листья шуршат – ещё на деревьях, уже под ногами.

В парке было, кажется, много народу, но никого, кроме нас, не было.

Шуршат, даже падая, – не ещё и не уже.

Моя четвёрка привозила меня сюда и раньше, но тогда листья не шуршали. Хотя, возможно, шуршали, просто совсем не так.

– Представляешь, – сказала я, – забрала вчера Даню из школы, а он – вылитая Римка, не сдавшая диамат и потому расстроенная, как… как пианино.

– Бедный ребёнок! – не усмехнулся он. – Учительница спросила, что первично – материя или сознание, он ответил, что сознание, и она поставила ему «двойку»?

Нет, чуть изменю: листья шуршат под ногами, зато на деревьях и между небом и землёй – шелестят.

– Насчёт «двойки» – это ты попал в «десятку», но «двойку» она ему поставила по поведению!

– Дане?! – поразился он. – Судорожно пытаюсь представить себе хулиганящего Даню… 

Жёлтый, красный, оранжевый, коричневый, даже зелёный. Ещё – шелестят, уже – шуршат. Так будет лучше, хотя они и не знают об этом.

– Это я виновата, – вздохнула я, как недавно перед этим вздыхала королева. – Научила ребёнка «Люси в небе с алмазами»…

– Так сейчас же вроде бы времена всеобщего отпущения вожжей!.. – возразил он. – Неужели учительница до такой степени не перестроилась?

Я подняла багровый лист в разноцветных разводах и приподняла завесу:

– У него карандаш упал на пол, он залез под парту, забыл, зачем там оказался, и начал петь. Учительница спросила, зачем он воет, а Даня, не выходя наружу, возразил, что совсем даже не воет, а поёт. У них завязалась дискуссия, в результате которой учительница поставила Дане «двойку» в дневник.

Мы с ним шуршали этими листьями, а мимо, так же шурша, не попрощавшись, уходили минуты, сопровождаемые верными своими мгновенными, бессчётными секундами.

– А как твои? – спросила я.

Он необычно долго молчал. Потом ответил:

– Старшая готовится к визиту английской девочки – к ним приезжает школьная делегация из Бирмингема. А младшая готовится помогать ей.

Бедные англичане – с ними, как кто-то неудачно придумал, гости при расставании не прощаются. Я вот если придумываю – то исключительно удачно, не правда ли?

Листья шуршат.

Я прочитала ему что-то из Серебряного века, потом куда-то улетели очередные секунды или минуты, не помню.

– Знаешь, – в подтверждение стихов сказал он, – я не против реализма, но мне хочется, чтобы он был субъективным…

Светка сказала бы:

«Что может быть объективнее субъективности?»

Или это была бы Римка? Впрочем, шуршание листьев немного мешало мне.

– Попытка назвать вещи своими именами, – говорил он, разгребая послушно шуршащие листья, – это как непоколебимое желание во что бы то ни стало быть самим собой.

– Чаще оказывается, что лучше бы пишущий постарался быть лучше, чем такой, каким он есть, – кивнула я и подняла жёлтый лист, испещрённый красными прожилками. Дамы согласились бы, если бы им тоже, возможно, не мешали шелест и шуршание.

Он поднял для меня два жёлтых листа, словно вырванных из диковинной старой-престарой тетрадки, и сказал:

– Отсутствие таланта – это счастье автора, считающего, что имеет право считать.

– И несчастье читателей, принимающих несчастье за единственно возможное счастье, – добавила я.

            Через минуту – или час – я сказала в неуместную, но, думаю, простительную в данных обстоятельствах рифму:

            – Вот интересно: почему таланта – боятся, а его отсутствием – гордятся?

            Прошла ещё одна бесконечная минута, и он ответил:

            – По-моему, два самых бессмысленных чувства – чувство гордости и национальное чувство. Гордость – это же суррогат любви, ты согласна? Любишь – и люби себе, зачем ещё и гордиться?

Я вспомнила, как Олжас Сулейменов на Съезде сказал, что гордиться своей национальностью – это примерно то же самое, что гордиться тем, что родился во вторник.

– Я родился в четверг – может, поэтому своей национальностью не горжусь. Да и вообще ничем не горжусь – мне хватает любви.

Я подумала, что он ведь родился в день начала фестиваля, – только раньше, конечно.

Листья продолжали шуршать, но ему пора была возвращаться.

Мимо магазина с неторопливой уверенностью шла рыже-серая крыса. Марк Семёнович уступил ей дорогу, мы поздоровались и вместе пошли домой.

 

93

 

После прощального семейного завтрака мы с Даней проводили Сашу на вокзал. Самолёт у него было через день, рано утром, так что предстояли ещё день и ночь в гостинице.

Я ему позавидовала белой завистью с едва заметной чернинкой, потому что что же – это ли не классический золотовечный стиль? –  потому что что же может быть проще, чем ждать, пока доберёшься до вокзала, выйти на перрон, ходить туда-сюда в ожидании посадки, улыбнуться проводнице, подняться в вагон, найти своё купе, поставить чемодан в ящик под нижнюю полку, сесть у окошка, – вот как много всего, а ведь поезд ещё даже не отправился в свою поездку, и она будет бесконечной, нескончаемо долгой. А когда закончится – конец будет именно тем, чем ему полагается быть: он будет началом – началом другой поездки.

Но когда ещё она закончится, если пока даже и не начиналась! Ведь так многое предстоит. Переодеться, забраться на верхнюю полку и смотреть, смотреть, смотреть и всё никак не насмотреться в окно на тёмные поля, неподвижные деревья и иногда освещаемые диковинным рыжим светом полустанки.

В Данином возрасте я слышала бодрую лирическую песню про поезд – «Всё гляжу, всё гляжу я в окошко вагонное, наглядеться никак не могу», – и думала, что огонное окошко – это когда в нём всё мелькает и мельтешит. Почему только в Данином? Да и разве такая уж большая разница между его возрастом и моим? Хорошо, продолжаю.

Не успели мы вернуться с вокзала домой и заняться кто чем, как Марк Семёнович позвал меня к телефону. Я рванула – или рванулась? – в спешке не помню, как правильно, – бросилась со всех ног к телефону, но оказалось, что звонит Вадик.

 

93а

 

Лететь было недолго, каких-то три часа. Я сел у кона и в подробностях представил себе папин рассказ о том, как он однажды летел на конференцию через океан, раза в четыре дольше, чем я сейчас. Я поставил себя на его место, и получилось здорово, хоть пиши рассказ для Аниного «Отражения».

Самолёт был огромный, бело-голубой, а внутри – тихий, и свет – как на ночных полустанках, если, задумавшись, смотреть на них из вагонного окна.

Моё место было в среднем ряду, в проходе, что обычно – здорово. Но в этот раз оказалось не обычно.

Посередине никого не было, и можно было бы убрать подлокотники и лечь спать на всю ночь, если бы третье сиденье, в другом проходе, никто не занял.

Увы, там сидел какой-то неуместный полусосед, – полу – потому, что хотя бы не рядом. Мы мешали друг другу и потому молча друг друга не любили. Аня наверняка поставила бы глагол «невзлюбить» в несовершенный вид, а у меня вот не получилось, пришлось обойтись менее экзотическим вариантом.

Но если бы только это.

Перехожу к драматическим событиям той бесконечной ночи.

Дорога была дальняя, и, когда в самолёте выключили свет, возникло естественно и легко объяснимое желание забыться в тревожном сне, даже не имея возможности растянуться на трёх сиденьях вместо прозябания на одном.

Но стоило мне, выражаясь Аниным стилем, сомкнуть послушно отяжелевшие веки, раздался беспощадный топот – как оказалось, шести ног. С этим топотом ко мне вплотную подошли трое ортодоксальных верующих с окладистыми пейсами, в длинных чёрных лапсердаках. Один из них с грохотом поднял крышку багажного отделения прямо над моей отяжелевшей головой, они достали оттуда широкополые чёрные шляпы и, надев их, пошли в другой конец самолёта – молиться, предварительно грохнув закрываемой крышкой.

Я забылся в прерванном и потому ещё более тревожном сне, и мне приснилась Галина Петровна, с грохотом открывающая конференцию. Оказалось, что это была не Галина Петровна, а верующие вернулись с молебна положить шляпы обратно.

Я стал повторять про себя доклад, и это подействовало, я впал в состояние, близкое к блаженному, – но те же самые верующие, дай им Бог здоровья, проделали с крышкой багажного отделения, а значит, и со мной, то, что, как сказано в кинофильме моей юности, Содом не делал со своей Гоморрой.

Правда, выступление прошло на ура, мне задавали вопросы, хотя какие уж тут вопросы, когда и так всё ясно. Я, кажется, снова сбился на Анин стиль, тебе не кажется?

 

94

 

В этом месяце, который когда-то, в каком-то предпрошедшем, совершенно несовершенном времени был самым нелюбимым, хочется достать чернил – но не плакать, а разговаривать и разговаривать с вами. Вы ведь уже привыкли ко мне, раз всё ещё слушаете… Слушаете?

В этом месяце листья уже не шуршат, они отшуршали и отшелестели, их нет не только на холодных, голых ветках деревьев, но и под ногами. Ни одного листика – словно закончилась тетрадка, – так какого же он цвета, этот месяц?

В том, предпрошедшем времени он был бесцветным, а почти семь лет назад превратился в цветное дерево – древо – из моего любимого фильма, – и мне кажется, что я сижу в «Первом Комсомольском» и больше не обращаю внимания на переставший быть оглушительным шёпот «зачем мне эти стихи и фильм впридачу».

Он был самым нелюбимым, хотя, если вдуматься, разве можно не любить весь месяц подряд? Да и любить подряд – разве можно?

Пристрастия у меня переменные, как облачность. Метафора получилась так себе – слово какое-то непутёвое… Или это не метафора, а сравнение?

В тот день, помнится, язык у меня особенно чесался, но, как говорит Агальтинова, почесать его было не с кем: тётю Валю сократили по её же собственному острому желанию. Наверно, она в своё время не начала с себя.

Сезон заканчивался, и у нас было на эту тему домашнее чтение.

Я слушала очередного выступающего – это была Оля Костюченко, – и смотрела в окно, где стук дождя окончательно заменил шуршание листьев, а мы с ним, не торопясь, шли по сухой, тёплой брусчатке на последнюю в этом Сезоне вечеринку. День был в разгаре, из окна нашей 6-61 мне в свете вечерних фонарей хорошо были видны мы с ним и незнакомый парень, играющий на гитаре «Миледи д’Арбанвиль». Ему, как и премьер-министру, выпала королева: мой соверен, который я приняла за пенни, звякнул, упав в коробку, на медные пенсы и почерневшие фартинги, и королева, незаметно подмигнув мне, надолго отвернулась от нас обоих.

Холодный дождь разыгрался совершенно всерьёз, и промозглый, безлиственный день охотно уступил место тёплому, как всегда бывает в конце Сезона, лунному вечеру.

Стол был уже накрыт, но не описывать же мне сервировку и блюда, тем более, что разве может быть что-то банальнее хорошего вина? Примерно так сказал премьер-министр устами – каково словечко? – ладно, так и быть, губами одного из своих самых первых, ну, то есть ранних персонажей.

Никто из пришедших не спешил занять своё место под люстрой. Сезон – не время для спешки.

Мы с ним сели по правилам – друг против друга. Я имею в виду – напротив, потому что ни он, ни я против не были.

Как я уже говорила – ну и язык.

По-королевски полная луна светила всеми своими бесчисленными звёздами и звёздочками, а дождь, потерявший всякую надежду получить разрешение зайти погреться, продолжал по инерции тарахтеть в окно.

Перебрасываться репликами через стол мы с ним не могли: при всей их лёгкости они имели вес в обществе и, не долетев до собеседника, могли упасть в цветочную вазу, посередине стола. Как вам мой игристо-шипучий юмор? Надеюсь, не слишком незамысловат?

Рядом с ним сидела дама, бросавшая на моего застольного соседа слева недвусмысленные взгляды: судя по всему, галстук у её недоброй половины не был строго перпендикулярен линии стола, а она ведь его ещё дома предупреждала, и когда из фиакра выходили, повторяла.

Я хотела завести с этим моим соседом не менее лёгкую беседу, но он за весь вечер не проронил ни слова. То ли уже не имел что сказать, то ли ещё. Скорее всего – просто оробел, – да и как не оробеть в моём присутствии. Видите, я снова обошлась без вопросительного знака. Жаль, это не всегда удаётся – вы наверняка заметили.

– Собаки – проницательнейшие из животных, – неожиданно для меня заявил казавшийся молчаливым сосед справа. Судя по всему, погоду мы уже обсудили, и он решил увлечь меня второй по важности темой. Или, наоборот, наиболее важную оставил на закуску.

– Тот, кто не любит животных, не любит людей, – решила я поддержать его не свойственным мне образом и отпила из чашки с королевскими цветочками, размышляя, почему бы не завести вместо собаки, скажем, человека, если больше у тебя ничего не заводится.

«Гадят они почти как люди», – пожала бы плечами Светка. Да, чуть не забыла: она прислала письмо с весьма радикальным предложением, но о нём сейчас не думалось.

«И кусаются почти так же хорошо», – кивнула бы Римка.

Сосед справа, наверно, тонко улыбнулся – неужели он умел читать мысли? Нет, скорее всего любил женщин с прошлым, а как ещё выразить такую тонкую любовь, если не тонкой улыбкой мужчины без прошлого, но, по крайней мере, хотя бы с будущим?

Я не овтетила, потому что предпочла смотреть на картину в двух рамках – никогда не видела, чтобы у картины было две рамки. Две девушки за и возле пианино, и я подумала, что вот и мы, в конце концов, собрались втроём, хотя играть ни на чём не умеем. И ещё я обрадовалась очередному множественному числу.

Я смотрела на девушку в синем них и слушала – вместе с её подружкой в розовом – мою любимую сюиту, звучащую в ДК Строителей… – это ж надо, забыла название…

– Не вас ли я видела в прошлую субботу в «Сент Джеймсе»? – обратилась к нему оседка слева, прищурив левый глаз и оставив без изменений правый.

Он улыбнулся:

– Мадам, я уверен, что ваша наблюдательность позволила вам увидеть многих.

Некто дальше справа от меня продолжил тему:

– Пьеса была так себе. Слишком много парадоксов и слишком мало непарадоксальных истин.

Он снова улыбнулся, пожал плечами, достал из кармана нераспечатанную пачку – не «Голуаз», конечно же, он о таких и не слышал даже, да и откуда, их же ещё в помине не было, а «Душистой ярмарки тщеславия», но распечатывать не стал – не курить же за столом, – и ответил:

– Если в пьесе слишком много парадоксов – это как слишком много таланта у её автора. Впрочем, я вполне представляю себе неприятие таланта. Хуже может быть только ощущение себя талантливым – это высшая стадия бездарности. Я имею в виду не зрителей, а только автора, поэтому к присутствующим, в том числе ко мне, сказанное отношения, конечно же, не имеет.

Мой сосед слева вынул из бокового кармана записную книжку и сделал в ней запись. Я не успела заметить, был ли на обложке рисунок, похожий на лоскутки одеяла. Хотя нет, откуда. А с другой стороны, стоит ли реализму быть объективным?

Несговорчивая дама возразила:

– Да, но не вы ли сказали – мол, надеетесь, что ваша пьеса понравилась публике не меньше, чем вам?

Убрав нетронутую «Ярмарку тщеславия» обратно в карман, он ответил:

– Увы, это сказал не я, но я его понимаю: он признался в любви к своей пьесе, а не к самому себе. Любовь неэгоистична. Ревность – да, но какое отношение она имеет к любви?

Он встал, поровнявшись с девушками в розовом и синем, кажется, улыбнулся мне и вышел в соседнюю комнату. Вскоре оттуда донеслись звуки телефонного диска: один – два – три – четыре – пять – шесть. Первые пять прозвучали, как расстроенное пианино, а последний – словно картина с девушками упала на лакированный паркет.

Когда он вышел, мы не стали дожидаться, пока вечеринка, говоря стилем Агальтиновой, перейдёт в ночинку, погасили свет на кафедре, он, наконец, закурил свою «Ярмарку» или «Голуаз».

Сезон закончился. Хотелось надеяться, что конец был тем, чем положено быть концу, – началом. Хотелось, но не получалось.

Мы пошли в разные стороны.

«Растикались, заразы», – испепелила я взглядом часы, повешенные по моей же инициативе. Вот парадокс: там, где очевидно единственное число, откуда-то взялось множественное.

«Так можно чёрт знает до чего дотикаться», – хмыкнула бы Светка.

«Можно подумать, мы без чёрта не знаем то, что знаем», – не преминула бы повести плечиками Римка.

На кухонном столе по-прежнему лежало Светкино письмо. Саша его ещё не читал.

 

94а

 

Галина Петровна осталась дома, а мы с отцом пошли прогуляться по бело-голубой набережной.

– Саша, расшифруй своё последнее письмо, пожалуйста, – скавазал отец, обняв меня за плечи. – Я его не совсем понял, а по телефону не слишком поговоришь.

Вечно недовольным чайкам не удалось заглушить его, хотя их было как никогда много и каждая даже не кричала, а каркала – во всё, как сказала бы Аня, чаячье горло.

Я в очередной раз задумался – мне было не впервой, но больше уже ничего придумать не удавалось, всё давным-давно придумалось и передумалось. Как будто едешь ночью по дороге, доезжаешь вроде бы до перекрёстка, и в эту секунду гаснет казавшийся вечным в своей незыблемой трёхцветности светофор. Впрочем, дорога длилась далеко не секунду. Интересно, сколько секунд накопилось за всё это время – кстати, как его называет Аня?

– Дело в том, – махнул я рукой на сломанную трёхцветную игрушку, – понимаешь, эта история стала мне чужой. Думаю, всё-таки придётся переквалифицироваться в управдомы.

Получилось невесело, а ведь хотелось не сгущать. Увы, краски имеют тенденцию сгущаться вне зависимости от степени осторожности того, кто выдавливает их из тюбика.

– Тогда, – возразил отец, – твоё место займёт управдом, которому захочется переквалифицироваться в историки. Или дворник при домоуправлении.

– Понимаешь, папа… Смотрю на карту – и как будто на нас опрокинули полную чернильницу. Страна, историю которой я изучал, превратилась для меня в чернильное пятно. Вот такая история…

Отец улыбнулся – с некоторых пор он жил в другой части карты, гораздо меньшей по размерам, зато, судя по всему, на неё чернил у чернильницы оказалось недостаточно.

Теплело, мы сняли куртки. Чаек это спугнуло, и они разлетелись, раздражённо лая.

– Зачем мне история страны, регулярно заливающей чернилами – не теми, которых хочется достать в феврале и плакать, – а бесплодными и не зависящими ни от месяца, ни вообще от чего-то на свете, – заливающей всё хорошее, что в этой стране и истории каким-то парадоксальным образом возникает? Эта страна, ненавидящая собственную культуру, чуждую ей самой, и принимающая свою историю за то, чем она не является, эта страна – миф, причём с маленькой буквы. С крохотной буковки. Её история – это непрекращающийся стук подкованных лаптей. Каждая разрядка в ней – всего лишь пауза для перезарядки очередного ружья, её эпохи отличаются одна от другой только моделями ружей. Папа, зачем мне их история?

Отец помолчал, глядя на море небесного цвета, потом снова обнял меня.

– Сынок, когда ты вернёшься, посмотри вокруг. У тебя рядом – столько своей собственной истории. Тебе не нужна чужая, прикинувшаяся своей.

– Чужого часто принимаешь за своего, – кивнул я. – Как говорил один великий исторический деятель, это хуже, чем преступление. Это – ошибка.

Мы облегчённо вздохнули и пошли в ближайшее кафе – там кондиционер и классное мороженое.

 

95

 

В такую погоду на балкон не сунешься, разве что по какой-то особо большой нужде. А вот в тёплые времена с него чего только не видно, а главное – видна канатная дорога, она у нас большая, больше той, с проспекта на гору с винным названием. Наша тянется от Лесопарка до остановки недалеко от гастронома, я вам рассказывала.

Мы с дамами после пар часто на ней катались, только сначала заскакивали домой переобуться, а то в парадной обуви в кабинку толком не запрыгнешь, не говоря уже о том, чтобы спрыгнуть по прибытии.

Светка пишет, что у них тоже есть подвесные дороги, причём с закрытыми кабинками. У них много чего есть.

Как-то, когда мы были на середине пути от Лесопарка до гастронома, причём в открытой кабинке, откуда ни возьмись налетела омерзительная туча, явно напоминающая синяк под глазом, вернее, черняк, и раздалось немыслимое громыхание, как будто за город шло смертельное сражение. Разразилась гроза – правда, на наше счастье, она больше грозила, чем мочила, и Светка для разрежения обстановки загадала нам загадку:

– Четыре рога и два живота – что это такое?

Кстати, как вам мои метафоры? Или это всё-таки сравнения?

Как-то у одного автора мы с дамами нашли столько сравнений и «как» было так много, что Агальтинова остро насладилась инвективой: «Что ж вы, уважаемый, так раскакались? Как-то это не ко двору». Вообще, угодить Римке всегда было даже сложней, чем Светке и мне. Из моего повествования вы, конечно, поняли, что я имею в виду далеко не только литературу.

Да, так вот, о Светкиной загадке. Любой бы решил, что правильный ответ – подушка. Верно, но у Римки получилось лучше: муж с женой, давно живущие вместе и изменяющие друг другу. А что лучше, то и правильно, вы это тоже наверняка поняли из всё того же повествования.

Думаю, моя лёгкость в мыслях уже успела очаровать вас. Скажете – нет?

То-то же.

 

96

 

Я уложила Даню, прочитала ему перед сном очередную главу Мишиной «Алисы», и мы с Сашей расположились на кухне. Пили портвейн из бутылки с корабликом и играли в игру под песню о Пенсовой аллее. Я подумала, что такой перевод лучше всего соответствует оригиналу.

Джон и Пол помахали мне рукой и сели в автобус «Пенни Лейн – Центр». Я махнула им в ответ. Вообще-то нам было по пути, но сегодня – моя очередь забирать Даню из школы: у мамы график хотя и скользящий, но скользко нам всем было не до такой степени, как хотелось бы.

Четвёрка оказалась в меру полной, как дама в расцвете лет. Хорошо, когда у окна есть место, а рядом пусто. Неплохая рифма, кстати, – если это можно назвать рифмой. И в целом разве мой прозаический рассказ не поэтичен, да и что может быть поэтичнее хорошей прозы? Мысленно чувствую ваше согласное кивание.

Я села у окна и принялась перечитывать о Южном шоссе. Или об идеальном муже? Вот к чему приводит только что вновь упомянутая лёгкость в мыслях, пусть и очаровательная. Ведь очаровательная? – забыла, что читаю, вернее, перечитываю.

Четвёрка везла меня к Дане.

Премьер-министра за окном нигде не было видно, разве что промелькнул памятник ему. В этом городе когда-то родился его главный соперник, а он сам вряд ли здесь бывал. Впрочем, нужно будет в очередной раз сходить в библиотеку – а вдруг?

Мне стало ясно, хотя и не сразу, – сразу ясно никогда не становится: эту улицу назвали не в честь пенса, вместо которого я по ошибке бросила музыканту соверен с портретом королевы, а в честь какого-то очередного карлика. Если бы Пол не родился тут и не придумал о ней песню, улицу наверняка бы переименовали.

Правильно сделал: теперь улица ассоциируется не с карликом, а с песней, а то ведь кто знает, что бы с ней сделали, – это, как показывает практика, удаётся не всегда, на смену одним карликам слишком часто приходят другие. Так обычно случается, когда переименованием занимаются те, у кого нет слуха. Теперь пусть хоть тысячу раз переименовывают, – песня всё равно останется.

По разные стороны окна дождь и часы шли в такт, не перебивая друг друга.

Я погасила свет на кухне и пошла спать.

Саша прилетал завтра.

 

97

 

Приближалась очередная сессия – одно из самых раздражающих меня занятий. Что может быть глупее экзаменов и, обобщая, всевозможных конкурсов, а значит – не менее всевозможных экзаменационных комиссий и жюри? Интересно, что первично – нет, не бытие или сознание, тут мне всё ясно, вы знаете, – а идиотизм человека или участие в выставлении оценок? Говоря точнее и ребром: идиотом человека делает участие в экзаменационных комиссиях и прочих разновидностях жюри, или туда по доброй воле идут уже сформировавшиеся идиоты, потому что там им место?

Вы спрашиваете, чего я так рассвирепела? Да как же не свирепеть, если целый семестр чего только не придумывала для студентов и потом чего только от них по этому поводу не читала и с ними не обсуждала, а теперь вот приходится непонятно зачем строго и официально задавать вопросы, на которые они мне уже и так полгода отвечали. А самое идиотское – ставить им оценки. Вот чего я не никогда не возьму в толк, так это смысла оценок. Человек или понимает всё несовершенство совершённого времени, или нет, – а от меня требуют – обожаю, когда от меня что-то требуют, – оценить степень его понимания или непонимания количественно. Скажите мне: какое количество может описать качество? Лучше уж пусть абстрактный треугольник описывает свой замкнутый круг.

У экзаменов есть что-то общее с конкурсами – литературными, музыкальными, да мало ли. Вы можете себе представить, чтобы кто-то из моих любимых писателей, составляющих часть этого повествования, участвовал в каком-нибудь конкурсе с той или другой стороны стола? Ну, чтобы его оценивали или чтобы он кого-нибудь оценивал? Говорю же – то-то же.

Член жюри – это не должность. Это черта характера или болезнь. Человек, страдающий или не чувствующий, что страдает, членством в жюри, впадает – снова рифма осенила – в болезненное ощущение собственного предназначения и раздаёт уничижительные или – что, по сути, одно и то же – восторженные оценки направо и налево, порхая, как бабочка, и жаля, как пчела. Вообще-то я не поклонница бокса, вам это, разумеется, стало ясно с первых же моих слов, но ради изящного оборота я готова и бокс полюбить – временно, конечно.

Ну вот, выпустила пар. Просто накипело, вот и закипела, теперь спокойно продолжу о том, как мы с дамами готовились к экзамену по научному коммунизму в эпоху исторического материализма. Как вам моё владение если не предметом, то, по крайней мере, терминологией? Нет, не буду себя перехваливать: мне до сих пор непонятно, что научного в коммунизме, атеизме и обоих материализмах. Воинствующий атеизм – это я понимаю, а вот научный – сдавать сдавала, а понять так и не удалось. Впрочем, о моём отношении к сдаванию вы теперь уже знаете.

В тот год весь народ, вся наша особая общность, в едином порыве готовился – готовилась – к Олимпиаде. Мы собрались втроём у меня. Агальтинова, помнится, пришла, довольная, как будто наслушалась «Детей Афродиты», а на самом деле – рассчитала очередного поклонника, причём так внезапно для него, что он не успел толком поклониться, и тут же надыбала себе внеочередного. Мы с Гельфандшей за ней и раньше не успевали, а теперь у меня был Саша, и моя умиротворённость не знала границ. Да и Светка тоже как-то утихомирилась, просто молчала, но не заметить было нельзя, тем более нам.

Готовились мы вслух: Гельфандша читала учебник как по писаному, а мы с Римкой молча слушали и напряжённо запоминали. Надо было запомнить правильно, чтобы на экзамене сказать как нужно, а то ещё ляпнешь – они не посмотрят, что мы уже на последнем курсе. Хотя своими словами мы бы всё услышанное всё равно не сформулировали: откуда у нас по этому поводу свои слова?

Параллельно прослушали всю оперу «Иисус Христос, суперзвезда», подпели по очереди Иану Гиллану, Ироду и Понтию Пилату, и Римка решила сделать перерыв, потому что читать без перерыва про научный коммунизм ещё никому не удавалось.

– Интересно, – вслух задумалась Светка, – когда босс писал «Краткий курс», он перерыв делал?

Мы тоже задумались – не о том, делал ли, а чем в перерывах занимался. Мы читали, конечно, а больше слышали, тем более что сейчас временно не глушили, наматывая услышанное на ус, невзирая на отсутствие такового, и не переставая удивляться и задаваться вопросом: что они там делают, и при этом – зачем делают делаемое. Это вопрос политический, сказали бы нам, подняв палец, – и, в лучшем случае, погрозив им. Попробуй тут не намотай, хоть вроде бы и не на что.

Мы вышли на балкон, расправили крылья, закурили дефицит. Внеочередной поклонник знал своё дело, а вкус у Римки был безупречный.

– Выступает главный суперстар на открытии Олимпиады, – задумчиво произнесла Агальтинова. Мы с Гельфандшей не удивились – Римка удивляла, в том числе глубокой информированностью, поэтому что ж удивляться понапрасну. – Читает по бумаге:

«О… о… о…»

Ему кто-о помоложе шепчет на ухо:

«Леонид Ильич, читайте ниже, это – кольца».

Она ещё много чего рассказала в том же духе, и, если бы в правах по-прежнему поражали, мы бы со Светкой точно на неё настучали. Да что ж они не дают мне покоя, эти рифмы? На стихи перейти, что ли? Вы только скажите – я для вас и не на такое готова.

 

98

 

Когда меня позвали к телефону, я думала, что это он звонит.

Я обычно не звонила, звонил он.

Он не звонил.

Это была Мишина Надя. Она выступила с рискованной и ко многому обязывающей инициативой – устроить у них дома грандиозный Новый год – ну, то есть его празднование, а получится ли он потом грандиозным, кто его знает. Год, как бы там ни было, наступал необычный – его половинки словно смотрели друг на друга в зеркало.

Мы обсудили подробности, потому что взрослых планировалось пятеро – она с Мишей, я с Сашей, и Римка, а детей – целых четверо, включая их Олю, хотя она вышла из детского возраста и была на полпути к нам пятерым, – точнее, на третьпути. А главное – в магазинах, кроме знакомого гулкого звука безнадёжно катящегося шара, ничего не осталось. Но Надя сказала, что от нас – от меня и Агальтиновой – требуется только присутствие в полном составе, включая Римкину Машу, а остальное она берёт на себя.

Мы с Римкой, как вы помните, имели богатый опыт взятия на себя, но тут ведь речь шла о множестве детей. Не к месту вспомнила, как суперстар когда-то сформулировал: «Мы имели многие встречи». Потом его по телевизору так дословно и цитировали. А ведь мы с мамой раньше – давным-давно – думали, что как по телевизору скажут, так и правильно. Кстати, маму позвали праздновать Новый год Сергей Магзанирович и Елена Николаевна, иначе как бы мы с Римкой пошли.

Я сказала, что более чем согласна и за Агальтинову ручаюсь, хотя – или поскольку – она в данный момент как перст.

Тут надо бы начать отдельную главу, но я расскажу всё одним духом и в один присест. Надеюсь, вам будет, как всегда, интересно. Вам интересно, я знаю. А поначалу я даже не рассчитывала на такие эмоции. Надеялась, но не рассчитывала – это для меня характерно.

В процессе активной подготовки к встрече Нового года я рассказала Саше о Светкином предложении. В моём вопросе энтузиазма не было, потому что лучше бы запретный плод был кисел, а в Сашином ответе, наоборот, энтузиазм чувствовался. Но об этом всё же позже, лучше расскажу вам о праздновании Нового, зеркального, года. Получилось так много «же» и «го», что хочется не к месту сказать «ого». С присущей мне утончённостью не скажу.

 

99       

 

            Гости я люблю, вернее, не столько приглашать, сколько когда приглашают. У нас особо не разгуляешься, не те, как когда-то говорили, площадя. У мамы в её селе сказали бы – даю утончённо-возвышенный перевод почти непереводимого, – что для меня дом испускает запах глины. Верне, хата воняет глиной, но с этой жёсткой формулировкой я категорически не согласна – ни с сутью, ни тем более с формой – я имею в виду форму оригинала, – равно как и с сутью перевода.

            Обожаю уходить и уезжать, потому что как же можно вернуться, не уехав? А возвращаться – это так здорово, что поймёт меня только тот, кто возвращался. Дом – это единственное место, куда можно вернуться, во все остальные места, как бы хороши они ни были, приезжаешь во второй, сотый, тысячный раз, но никогда не возвращаешься. Вернуться можно только домой.

             

            99а

 

            Сколько раз говорила: не село, а посёлок, причём вполне даже городского типа, да и не каждый город заслуживает называться этим самым типом нашего посёлка.

            Впрочем, выхолащивание значения почти непереводимого иногда встречается даже в самом что ни на есть утончённо-возвышенном переводе.

Неправдо ли, красиво сказано? Теперь вам должно быть окончательно понятно, в кого удалась Аня.

Вы ведь не станете отрицать, что удалась?

 

100

 

Римка с Машей приехали к нам, мы втиснулись в одно такси и поехали к Наде. Снова оказалось, что две головы – хорошо, а одна – хуже. Была бы хуже, вы меня правильно поняли. Было тесно, но необидно, а значит, сознание в очередной раз продемонстрировало свою независимость от бытия.

Из такси мы бодро вышли в привычную почти кромешную темень и испытали вонь исключительной интенсивности и густоты, неизмеримо более сильную, чем якобы вонь мне хаты глиной.

– Воняет, – то ли вопросительно, то ли утвердительно сказал Даня.

Если и вопросительно, то совершенно риторически.

Мы перешли дорогу, а нам в неверном фонарном полусвете дорогу перешла рыжая крыса с твёрдым длинным хвостом. Саша взял Даню на руки, хотя теперь это было не так просто, как ещё пару лет назад.

– На мясокомбинат побежала, – объяснил происходящее прохожий, которому оказалось по пути с нами – до проводов старого года оставалось каких-то пару часов или чуть больше. – Они, заразы, когда мясокомбинат не работает, сюда перебегают, в мусоре роются – жрать же что-то надо. А под Новый год мясокомбинат ни с того ни с сего опять заработал, первый раз за всю Перестройку, вот они, падлюки, обратно и побежали. Боятся, что скоро опять закроют.

Воняло до слёз.

– Так это мясокомбинат воняет? – уточнила я. – А где он?

– Да тут рядом, на следующей остановке.

– Неужели мясо такое вонючее? – удивился Саша.

– Мясо не вонючее, это там кости варят. Говорят, клей у них какой-то специальный, иначе не сварятся.

Несварение клея – как вам идея? Я уже не спрашиваю, как вам моя – теперь уже ваша – поэзия.

– Бедные крысы, – заключил Саша и поставил Даню на землю, потому что мы пришли.

Миша жил на первом этаже. В маленьком предбанничке было две двери: одна, слева, их, а другая, справа – тёти Цили. Это мне Миша и Надя объяснили по телефону, когда приглашали в гости.

В доме вонь, к счастью, не чувствовалась.

Квартира у них, как я вам уже рассказывала, была большая, но не на девятерых, среди которых – пятеро взрослых и четверо детей. Впрочем, развивая предыдущую философскую мысль, скажу, что обида – не от тесноты, а оттого, кто теснится. Или так: от того, кто теснится. Ладно, расфилософствовалась, нет чтобы молча получить удовольствие от общения с вами. Хотя, если я замолчу, что же вы будете читать? Ведь если книжка без разговоров и картинок – в ней же читать нечего.

Итак, продолжаю радовать вас своим неуёмным и полным ярких картин немолчанием.

Столов Надя накрыла два, вернее, один стол, и один столик – соответственно для нас, умудрённых, и для подрастающих поколений. Последнее по счёту слово я умышленно поставило во множественное число, потому что во главе столика сидела Оля, а она по возрасту была ещё далеко не мы, но и совсем уже не Марина, а тем более Даня с Машей.

Оба стола – стол и столик – ломились, как в лучшие времена, точнее, как всегда, только ещё сильней, и если мы с Римкой раньше удивлялись самим себе и нашей невероятной предприимчивости, то теперь нас потрясла Надя: из обилия блюд мы знали только названия, да и те в последнее время начали забывать. К тому же присущие нам робость и застенчивость исчезли, не успев проявиться, потому что с Надей и Мишей совершенно не робелось.

– Лучшее средство решения проблемы, – изрёк Миша, разливая в бокалы что-то чуждое, – это закрытые двери и окна. То, чего не ощущаешь, не существует.

«Нас Педан за субъективный идеализм подверг бы жёсткому остракизму», – подумала я.

– Так рано же или поздно всё равно придётся их открыть, – возразил Саша, мысленно потирая руки. Приготовленное Надей выходило за рамки даже нашей с Римкой фантазии, не говоря уже о чьей-то менее смелой.

– А завтра у них кости опять закончатся, – оптимистично заверил нас Миша, и мы с радостью выпили чуждого, которое заметно превосходило наше, и закусили Надиным, превосходящее вообще всё.

Дети, невзирая на возрастные различия, играли в детской, причём совершенно неслышно, поэтому можно было расслабиться.

– Жаль, сегодня нельзя поиграть на стадионе, – вздохнула Надя. – У нас хороший мяч, можно было бы поиграть в футбол.

– А они у вас и в футбол играют? – почти не удивилась я.

– Ещё как! – подтвердили они хором, и Миша добавил:

– Наша Марина – лучший вратарь в мире. Почти как Лев Яшин или Владимир Планичкка.

– Франтишек, – с присущим ему педантичным тактом заметил Саша. – Владимир – это Ружичка, хоккеист.

«Вот, оказывается, что знает мой муж! – мысленно воскликнула я. – Наверно, они тоже сражались за Родину… Нужно будет спросить, он болеет? А если болеет, то за кого? Но он не звонил, спросить не удавалсь».

Миша снова налил.

– Неужели «Красный камень» был ещё лучше? – заметил Саша. – Разве можно быть лучше?

            – Они его вырубили, чтобы мы не мучили себя тяжёлыми сравнениями, – предположила я.

            Миша развил мою мысль:

            – Начальство имеет тонкие виды. Полстраны спасли от алкоголизма, а то ведь народ поголовно вымирал.

            – Точно, – подтвердила я. – Марочные вина – опиум для народа.

            Мы выпили – то ли за опиум, то ли за народ.

            Надя поставила на стол какое-то немыслимое горячее и возразила Мише:

            – Что же ты тогда детям не даёшь жизни этой Перестройкой, и меня заодно втянул? Мы с ним ходим на все встречи, как на работу, ни одной не пропускаем. Дети родителей уже забывать начали. Марина говорит: «Мама, я когда вырасту, на перестройку ходить не буду». К нам кто только не едет: то Евтушенко, то Коротич, то Новодоворская, то Гавриил Попов.

            – Здорово ты их всех запомнила! – искренне восхитилась я. Чаще всего восхищаются неискренне, но это не обо мне. – А я, кроме Новодворской, даже запоминать никого не успеваю…

            – Лучше расскажи людям о Доске гласности, – сказал Миша, наливая по очередной, я сбилась со счёта, да и кто их там считает.

            Надя засмеялась:

            – Да, я в школе организовала Доску гласности.

– Это что-то вроде «Аргументов и фактов»? – поинтересовалась Римка.

Надя принесла ещё два салата и продолжила:

– Лучше. Доску установили на втором этаже и сказали детворе, чтобы писали всё, что хотят. Сначала они не верили. Витя Головченко махнул рукой и говорит: «Я знаю, это вы специально. Почерка будете сличать, а потом родителей в школу затаскаете». Я говорю: «Витя, твой, с позволения сказать, почерк и так все знают. Пиши и не думай о родителях. Вернее, думай – когда к контрольной готовишься, а то у тебя дважды два – даже не пять, а ноль без палочки». Они мне поверили и чего только на той доске не писали, чего мы там про себя только не узнали! И главное – всё чистая правда, просто мы бы так в лоб никогда не сказали, даже за глаза. Ну, а недели через две пар они выпустили и стали рисовать пробитые сердечки и писать всякие «Ваня + Маня». А вообще, сейчас это модно, то есть я хочу сказать – пар нужно выпускать не только взрослым, но и детям, а то им энергию девать некуда, вот они и сходят с ума, особенно когда собираются в коллектив.

            – Ну да, – кивнула Римка. – Что толку беситься поодиночке? В коллективе бесится совсем по-другому.

            – Вот именно! Беситься нужно со смыслом, а какой смысл беситься, если этого никто не видит? – подтвердил Саша.

            Доска гласности – это как «Аргументы и факты» в масштабах школы. Нужно будет обязательно поделиться с Еленой Николаевной и Наташей, когда она в следующий раз приедет.

Мы выпили за Гласность, которая по-прежнему была, и Перестройку, которой уже почти не было. Да, вы правы: «почти» не считается.

– С перестройками и оттепелями всегда так, – прокомментировал Миша. В прошлый раз, под конец, так сказать, Оттепели, я был как раз посередине между Мариной и Олей, тогда тоже было классно.

– Да, – вздохнула я, – сначала был фестиваль, мне мама рассказывала…

«Интересно, что он думает об этом? – думала я, слушая Надю и Мишу и Римкин рассказ о Машином садике. Потом я рассказала о Данином. – Не может же он всё время быть там… Хотя почему нет? Небес ведь больше одного… Как давно оказалось, удобнее всего – когда их два».

Миша кивнул:

– Вообще-то было здорово, хотя под конец не то что шаром покати, а и катить стало нечем. Ну и что? Я каждые выходные ездил на трамвае к бабушке с дедушкой, мы с моим другом Сашкой Соболем играли в футбол, на лыжах катались, смотрели «Капитана Тенкеша» – это фильм такой многосерийный, венгерский, там капитан Тенкеш в начале каждой серии скачет на коне.

Мы не знали – откуда нам знать?

Римка провозгласила тост:

– За вовремя ушедшую – в смысле улетевшую – от нас в намного лучший мир  Светку Гельфандшу.

Я снова вспомнила о Светкином радикальном предложении. Да я и не забывала, а значит, и не вспоминала – верно?

– Итак, – продолжал Миша, – за прошедшее время мы выпили, а в настоящем, заглядывая в близкое прошлое, предлагаю выпить за мой день рождения, который всё прогрессивное человечество отметило ровно четыре дня назад.

Мы были поражены.

– Надя, что ж вы не сказали, что у вас – двойной праздник? – потрясся Саша. – Мы бы общий подарок принесли!

– С подарками сейчас напряжёнка, – покачал головой Миша, – даже с общими. Слушайте, голова не для того, чтобы в неё брать, вы согласны?

Мы, конечно, не были, и он развил мысль:

– Лучше послушайте, как я в старые времена покусился на непокушаемое… или непокушиваемое… Ну, в общем, на ихнее всё. Шедевр называется «Серость», я его написал на втором курсе.

Он прочитал одну из многих своих онегинских строф – оказалось, что мы с дамами на Педане сочиняли примерно в том жу духе,. А вы говорите, от мата – диамата и истмата – никакого толку.

 

Зима. Крестьянин торжествует:

Давно убрал он урожай.

Овёс его лошадка жует,

Наполнивши теплом сарай.

 

Чем не Гаврила, Ненила и Архимандрила? Иначе говоря – хотя мог ли первоисточник иначе? –

 

Скажу: то ехал Серый Волк,

Одетый и в парчу, и в шёлк.

 

Там ещё и Заяц есть, тоже серый. Вот интересно: цвет – общий, а суть – разная.

Да нет, мог всё-таки. «Медного всадника» смог же.

            – Лучше прочитай то, что ты в школе написал! – настойчиво попросила Надя Мишу.

            Миша откусил, проглотил, запил и согласился:

            – Я тогда учился в восьмом классе. Сейчас так не напишу, свежесть восприятия ушла. А тогда только пришла, поэтому вроде бы получилось.

            Он встал из-за ломящегося стола, принял стойку лучшего, талантливейшего поэта нашей эпохи, стряхнул пыль с ненадёванного комиссарского шлема и провозгласил поэму «Свиньи и страсти». Талантливейший, думаю, переворачивался в гробу, причём в основном из-за более чем не белой зависти. Я запомнила особо актуальное четверостишие:

 

                                               Слёзы и грёзы

                                                            навозом

                                                                        иззужены.

                                               Империализма –

крах.

                                               Я видел

                                                           голую

                                                                       маху, которой

                                                                                               суженый –

                                                           идеалист Мах            .

 

            Мах был субъективный идеалист, о нём мы сдавали Педану вместе с Авенариусом и всем «Материализмом и эмпириокритицизмом», вместе взятым. Разумеется, дамы называли этот критицизм иначе, да и я тоже, но сдаче это не мешало. А может, и помогало даже.

– Как меня за свиней и за покушение ниоткуда не выгнали, ума не приложу. – сказал Миша. – В университете читал, народ смеялся, но никто не настучал почему-то…

            За это грех было не выпить, а в новогоднюю ночь грешить не хотелось.

– Так ты жалеешь о том, что не настучали, или о том, что больше так не получится? – спросила Римка. – Хотя я, честно говоря, не уверена ни в том, ни в другом, особенно – в другом.

Миша закусил и мечтательно заметил:

            – Надо будет как-нибудь попробовать. У нас же вообще – чем хуже, тем лучше.

            – Вот именно, – подтвердила Надя, ставя на стол непонятно откуда взявшееся ещё одно горячее, немыслимее предыдущего. – Как говорил мой батя, ешь, пока рот свеж.

            Удивительно, насколько свежими оказались наши рты.

            После выступления верховного начальника и боя курантов Надя уложила детей спать в детской, а мы продолжили банкет. Надя принесла из кухни феноменальныый пирог личного изготовления, а Миша – компот в бездонном глечике, и мы принялись смотреть вторую часть концерта.

            Снова интересно, – подумала я, – они с женой тоже смотрят этот онцерт – или пошли спать?     

Параллельно я поймала себя – да, впрочем, особо и не ловила, – на мысли, что женщины, которые поют, и мужчины, которые тоже поют, – меня своим шумом больше не беспокоят, – наверно, потому, что Надя приглушила звук, а может, ещё почему-то. Вот что значит – сделать необходимое вовремя. Ну вот, опять расфилософствовалась, а ведь обещала же…

Попробую, хотя, как вы уже знаете, кто меня знает.

            Кстати, мы как-то, тогда ещё, разговорились с Агальтиновой. Она мне говорит, не помню, по какому поводу, но это сейчас не суть важно:

            «Ты что, не знаешь?»

А я ей:

«Я знаю, но не знаю, правильно ли я знаю…»

Поэтому – кто меня знает, тут вы правы, – да разве только тут?

Мы с Надей убрали со стола, потом мы с ней снова вовсю говорили о Дане, Оле и Марине, а Саша с Мишей бурно дискутировали насчёт Перестройки. У нас тема была интереснее, но краем уха я слышала, что их взгляды в основном совпадали и, возможно, у Миши тоже был такой альбом.

На обратном пути крыс видно не было – фонари больше не светили. Да и вонь совершенно прошла.

Домой мы вернулись уже в новом году, причём такси, как ни поразительно, приехало. И в тесноте в очередной не было обидно.

Я обычно не звонила – звонил он.

Но он не звонил.

Забыла рассказать – он ушёл из университета.

 

100а

 

            Пародируешь того, кого сильно не любишь, а не наоборот.

В смысле, кого любишь, того просто читаешь, – хотя что ж тут простого. Читать как раз очень даже непросто…

            В школе и потом в университете пародировать хотелось только тех, кто был нашим – то есть ихним – всем. Тех, кто для них был ничем, пародировать было неинтересно, тех я предпочитал читать.

Власть отвратительна, как руки брадобрея, – не знаю, почему вдруг пришло в голову. По случаю мог бы процитировать того, кто брил, а не того, кого брили.        

 

100б

 

Когда мне было девять лет, папа поручил мне сравнить двух «Годуновых» – Алексея Константиновича Толстого и у Пушкина. Я сравнила и написала статью: у Толстого получилось намного лучше. Жаль, папа зачитал до дыр, потому что дырку не потерять невозможно…

Ничего, буду писать на другие темы. Стран, эпох и языков гораздо больше одной и одного.

 

101

 

Удар, нанесённый случайно, больнее запланированного.

Просто, запланированное часто похоже на случайность.

 

102

 

Были каникулы, а я так устала, что сил хватало только на то, чтобы погулять с Даней и слепить с ним снежную бабу.

Устала: закрываю глаза и не вижу ничего, кроме чёрного квадрата.

Меня опять позвали к телефону – это, как вы понимаете, была Римка – узнать, здорова ли я и всё ли в порядке.

– Здорова как бык, – отрапортовала я. – Вот только бык приболел немного, даже на быка бывает проруха.

– Какой из тебя бык, Южина? – встревоженно заметила Римка. – Ты даже на корову, к счастью, не тянешь.

Я не тянула, это факт.

Перед тем как мы договорились встретиться, я сообщила ей, что Светкино предложение перестало выглядеть абстрактным и потусторонним. Да и может ли выглядеть потусторонним то, что предлагает Гельфандша? Уверены, что вы согласны.

Тут тоже напрашивается остановка, но мне снова не хочется расставаться с вами до новой главы, поэтому продолжу – вот только абзац сделаю, хорошо?

Я решила сжечь мосты. Жаль – или наоборот – в зажигалке закончился бензин, а спички отсырели, хорошо хоть прикурить удалось. Всё закончилось, а сзади – всё равно горит мост. Есть мосты, которым, как выяснилось, огонь нипочём.

Римка молодец, обошлась без банальностей, – да она без них вообще всегда обходилась, вы же знаете. Мы просто курили как паровозы и запивали каждую затяжку.

– Придётся передислоцировать второе небо, – предположила я.

Римка затянулась и предложила:

– Было бы лучше – превратить множественное число в единственное.

– Думаешь, получится? – спросила я после не успевшей затянуться паузы.

Вместо ответа Агальтинова дала ценный совет, назидательно подняв палец:

– Десятой дорогой обходи плоды ихнего загнивания.

– Постараюсь, – кивнула я и одновременно пожала всеми наличествующими плечами. – Главное – чтобы общее количество дорог было не меньше десяти и я не сбилась со счёта.

Мы допили недопитое и обнялись на очередное прощание.

 

103

 

Я в бесчисленный раз шла от четвёрки в университет по нашей аллее, даваясь диву, как мы с дамами в доисторические зимние времена ухитрялись не шлёпаться на каблуках на этой скользанке: сейчас я даже без каблуков только чудом устаивала на ногах.

На кафедре в такую рань никого не было, даже Валерия Викторовича, а я планировала рассказать ему о своих планах. Правда, это было бы очень заранее – визу ждать столько, что очередную группу успею выпустить. Хотя, кто их знает?

До первой пары оставалось минут двадцать, я вполне смогла позвонить ему в лабораторию, он приходил рано, мне ли не знать. Он ответил, что много работы.

Я пошла в 6-61 ждать мою группу. Мне с ними повезло так же, как с теми – помните, я вам рассказывала. Помните, конечно, – мне с вами тоже повезло.

Жаль только, не было уже по ту сторону кафедры Серёжи Соркина, мы неплохо с ним дискутировали.

Времена мои относительно новые студенты вполне освоили – королева помогла им в этом так же, как Yesterday когда-то, в предпрошедшем времени, помогла мне с произношением.

Век заканчивался. Королева подмигнула себе на первом своём портрете в короне и со скипетром, но та, только что коронованная, ей не ответила, потому что чуть отвернулась и с улыбкой смотрела куда-то в сторону. Королева уже не помнила, куда именно.

До чего же несовершенным теперь показалось ей настоящее – или всё же оказалось прошедшее? Премьер-министр давно ушёл, поспорить было не с кем. А ведь что может быть интереснее спора с тем, с кем согласна? Чтобы стать настоящим, – наверняка сказал бы он, – прошлому всего-то и нужно, чтобы мы не считали его прошедшим. Ну вот, снова напрашивается неизбежное сослагательное наклонение…

Старый век заканчивался, словно очередной Сезон. Когда теперь ждать следующего, – да и ждать ли?

Королева родилась в самый его разгар и любила свой месяц больше остальных одиннадцати. В сущности, он был для неё не столько заурядным существительным, сколько незаурядным модальным глаголом, только с существенно большой буквы вместо лишь отдалённо похожей на большую маленькой.

Мы повторили правила написания месяцев – давно пройденный этап, но ведь чем дальше пройденное, тем больше вероятность ошибки, нам ли с вами не знать.

Ждать Валерия Викторовича я не стала – просто вышла из университета, и дверь милостиво решила не хлопать меня по известному нам с нею месту.

Вадик приехал без предупреждения – впрочем, нет, он звонил. Я же говорила – тем выше вероятность ошибки. Цветов не было, даже гвоздиики, не сезон. Я взяла его под руку, чтобы не растянуться, и мы пошли через площадь в кафе.

– Я тут в командировке, – сказал Вадик, хотя это было всё равно понятно.

Мы сели за пустой чужой столик. Вадик принёс нам кофе без сахара – кстати, очень кстати в такую погоду. Потрясающий стиль, вы не находите?

– Рядом с приютом «Земляничное поле» был парк, там в самую жару было прохладно, хотя откуда жара в Ливерпуле. Джон выбегал из дома по утрам, и они с друзьями до вечера играли в жмурки и в футбол, пока не стемнеет, а то и позже. Или из дому? Произнесите правильно, вы ведь читаете вслух, хотя и про себя, верно?

Я как раз успела на поезд – агрессивно равнодушная проводница уже подняла ступеньки и закрывала дверь.

В купе было пусто – как вы помните, Римка говорит «пуще прежнего». Или это Светка? С дамами всегда так – не поймёшь, кто что сказал и сказал ли. В смысле – сказала.

Я включила настольную лампу – там была настольная лампа – и открыла мои пятнадцать страниц. Спать не хотелось, я читала всю ночь, а оранжевый свет заоконных фонарей время от времени удесятерял свет от настольной лампы, падая на мои страницы в такт стуку вагонных колёс.

Я – надо же, разъякалась – я облегчённо убедилась в том, что у моего неба множественное число, конечно же, есть – стоило ли сомневаться?

Говорят, сомневаться всегда стоит, но это пусть учёные сомневаются, пока не найдут свою истину. А у меня вместо сомнений – мои пятнадцать страниц и опустевшее купе.

Я называю страницы моими, потому что они написаны специально для меня, хотя мы не были знакомы. Впрочем, хорошо, что не были: разве для знакомых всё это напишешь?

И купе называю мои – ведь ни у кого, кроме меня, билета в него никогда нет и не было. Разве что у Дани, но нам достаточно одного билета на двоих.  

Поезд приехал по расписанию, нерано утром.

Я купила в моей чебуречной целых три чебурека – полпорции, у них оказались на редкость хрустящие корочки, таких больше нигде нет, да и откуда им взяться где-то, кроме моего другого неба.

Сбегала на почту, отправила телеграмму маме и пошла к себе домой – по набережной, потом мимо кинотеатра. Вы помните, конечно. Афиши не было, в кинотеатре шёл ремонт, а то я бы не преминула сходить. Кто знает – может быть, на мою удачу, в зале, как и в купе, никого бы не было, а режиссёр поставил бы фильм для тех, с кем не был знаком?

Снова это непреодолимое сослагательное наклонение, бедные мои студенты!

Я переоделась в купальник, пляжный сарафан и мягкую шляпу с широкими полями. Сезон только что закончился, жара не заставила себя ждать, а крем от загара я забыла дома. Или забыла купить – не помню уже.

Перед входом на пляж, в арке, продавали сладкую вату. Я купила белоснежную, а рядом, не замечая меня, он покупал жене и детям такую же большущую, только розовую.

До поезда совсем не оставалось времени – спрашивается, куда поезду спешиться со всех колёс в такое пекло? Нужно было бежать домой – переодеться – и на вокзал.

Пассажиров оказалось – или казалось? – много, и все почему-то всё с теми же букетами. Это же поезд, а не автобус, и не троллейбус тоже, – подумала я. – Зачем же им букеты?

Надо же, опять разжекалась, не унять меня.

Небо всем своим снегом падало на липкую, скользкую землю. Снег к снегу – как деньги, которых никогда нет, к деньгам, которых – я же сказала – нет.

Как и моста, сгоревшего, несмотря на отсыревшие спички.

 

104

 

Четвёрка, лучший троллейбус на свете, в очередной раз привёз меня и Даню к маме.

Мама изысканно и обильно – снова не понимаю, откуда снова всё взялось, – накормила нас, потом по такому случаю открыла праздничную банку персикового компота и сказала:

– Я, Анечка, приняла эпохальное решение: ухожу из ВНИИТа.

Я затаила дыхание, потому что мама и ВНИИТ были почти синонимы. При этом как мама без ВНИИТа, можно было, по крайней мере, обсуждать, а вот как ВННИТ без мамы, даже обсуждению не поддавалось…

Даня пошёл читать книжку с английскими считалками – бабушкин подарок, а бабушка, то есть мама, мама усмехнулась и раскрыла мне глаза на происходящее:

– ВНИИТа практически нет, сплошные кооператоры бегают по лестницам, они у нас почти все помещения в аренду забрали. Торговля кипит и бурлит, а мне с ними рядом как-то не торгуется. Да и чем мне там торговать?

Я то ли хмыкнула, то ли всплеснула руками:

– Ну, мать честная, ты и даёшь! Теперь видно, в кого я такая скромница. Переводить с целых пяти языков на целых же два – кому ж тогда торговать, как не тебе?

Мама вздохнула, заела кусочком гладенького персика и согласилась:

– Вот и решила поплыть против течения…

Я поспешила успокоить её:

– Мамуся, это просто течение такое: плывёшь по нему, а кажется, что против. От заказчиков у тебя отбоя не будет, даже не стану плевать через левое плечо. А дальше – не отбивайся и готовься: мы, как обустроимся, тебя вызовем. И семейный бизнес устроим – мы все вместе плюс Светка.

– Как она там? – подливая мне компота, спросила мама. Потом отнесла в чашке на подносе Дане – он обожает мамины персики – в смысле баушкины.

– Гельфандша была молодцом тут и тем более молодец – там. Марик программист, я забыла, как их фирма называется, надо будет, как приеду, подтянуть французский.

– А ребёнок?

– Микаэлу сдали в английскую школу. Удовольствие дорогое, но стоит того. Посмотрим, может, со временем и Даню во что-то подобное сдадим. Нужно быть оптимистами, поэтому оптимизма у меня н отнять.

– Ни в коем случае, дочь честная! Отнимать категорически не буду, – засмеялась мама. – Лучше расскажи, на какой стадии ваше заявление.

Я рассказала. Шансы велики, но произойдёт это так нескоро, что я даже ещё не говорила с Валерием Викторовичем.

Маму это немного успокоило.

– Как дела у Саши?

– Взял учеников. И книгу пишет – вроде бы получается.

– Мама, а кто такой бутчер? – прокричал Даня из другой комнаты.

– Это мясник, Данечка, – ответила за меня мама. – Он делает колбасу.

– Помнишь, я тебе показывала на картинке, – подтвердила я и продолжала про Гельфандшу:

– Светка пишет, что ничего брать не нужно, только словари. А я ей пишу, что своя ноша костей не ломит, потому что она всегда ближе к телу.

– Лишнего не нагребайте, Анечка, там всё равно всё есть, – в который раз напутствовала мама более чем заранее.

Я пообещала не нагребать, потом в деталях расспросила маму о ВНИИТе в прошлом и её планах на будущее. Пока она рассказывала, а я постоянно спрашивала, нам стало нужно домой, уже почти стемнело.

Четвёрка была тут как тут, она никогда не подводила. Мы сели у нашего любимого окошка, и я спела Дане о «Земляничных полях» – о парке, в котором Джон с приятелями играли в футбол и жмурки. Даня сказал, что стал бы на ворота, ка Марина, – мы с Сашей подарили ему классные вратарские перчатки, забыла вам сказать.

Что-то многое забываю в последнее время, вы не находите? Находите, знаю я вас.

Кстати, почему множественное число, если название детского дома на самом деле –в единственном?

 

104а

 

Прошлое уходило. Да что там говорить – ушло уже, оставив след или наследив, кому как кажется.

В своём отношении к прошедшему люди делятся на две категории: одна – это высоко ненавидящие прошлое и ещё выше презирающие тех, кто не ненавидит его, а другая – обожающие прошлое и ненавидящие тех, кто его не обожает.

Если бы я принадлежала ко второй группе, то, наверно, сложила бы панегирик в честь прошлого и беспрестанно рвала на себе волосы в связи с кончиной того, что скончалось, повторяя всем и каждому, как много мы потеряли и насколько больше могли приобрести. С членами противоположной группы, я бы вступала в жестокие дискуссии, приводя несуществующие факты или существующие полуфакты, и дискуссии эти заменяли бы мне навсегда ушедшее.

А если бы я была членом первой группы, то аналогичный панегирик сочинила бы в честь светлого настоящего и, хохоча, с высоты птичьего полёта показывала пальцем на не понимающих своего счастья оппонентов, жалких в своём непонимании.

Но я была не членом группы, а всего лишь завгруппой в когда-то существовавшем ВННИТе. Он исчез, и это было одновременно и плохо, и хорошо, а быть лежачим камнем ужасно не хотелось, хотя свободного времени каменная лежачесть сулила намного больше, чем раньше. А с другой стороны, когда времени нет, это как раз и означает, что оно есть, – мы с Аней неоднократно говорили об этом.

ВНИИТ был полутора десятками лет моей жизни, а за полтора десятка лет чего только не было.

Интересно, сколько страниц я перевела со всех мыслимых и почти не мыслимых языков? Не одну тысячу, это точно, а вот сколько их, этих тысяч, было, даже приблизительно не знаю. Но ведь и куда только не посылали, сколько тонн овощей пропололи и потом отправили на вечное гниение. Сколько цемента перетаскали, сколько дней, недель или – точнее – месяцев – отвечали на политический вопрос под назидательно поднятым пальцем имеющего тонкие виды начальства.

Начальства, блюдшего высокую мораль подчинённых, чтобы провал не сильно проваливался. Например, одного из лучших завотделов, Володю Костенко, за аморальную связь с сотрудницей Галей Сватенко перевели в младшие научные сотрудники, а Галю – до них не повысили. Ни он не был женат, ни она замужем, но главное – не в этом. Главное – откуда руководство концессии узнало о грехопадении? Значит, было кому открыть мудро прищуренные глаза.

Потом настала Перестройка, и во ВНИИТе, среди прочего, объявили выборы директора. Чтоб нашего Костромина – члена бюро Обкома – избирали, было немыслимо. Но посылать всё равно не перестали, потому что вопрос как был политическим, так им и остался, а то пораспускались тут.

Я выключила пылесос и пошла на кухню варить суп – нужно будет завезти детям завтра, после перевода очередного свидетельства о рождении.

Вот он, конфликт отцов и детей – вернее, матерей и дочерей: дети переводят непереводимое, а родители – всё, что останется.

Я усмехнулась и добавила соли по вкусу.

И стала думать, как там Саша, как его книга. Нужно будет помочь ему с переводом: перевести-то он, ясное дело, переведёт, но посмотреть свежим глазом и подредактировать более че не помешает.

 

104б

 

После учеников я опять переделал очередной абзац и пошёл на автобусную остановку встречать Аню. Говорят, граф Толстой переделывал начало «Войны и мира» тридцать раз.  Наверно, именно поэтому у него в некоторых фразах – по три «что». Впрочем, нет, начало – по-французски, а сколько там «что», я не знаю, нужно будет подтянуть французский, я когда-то начинал, но забросил. Да и только ли это.

Автобусы приезжали один за другим каждые десять-пятнадцать минут, но её всё не было, пришлось зайти в магазин погреться.

В конце концов она всё-таки приехала.

Вышла из автобуса, пошла к магазину – хотя что толку, он же всё равно пустой, в нём только и можно, что погреться.

Вышла – и как раз вовремя успела сбежать с моста: он задымился и загорелся. А ведь и правда, не бывает дыма без огня, как бы банально это ни звучало. Увы – или к счастью? – без банальностей иногда не обойдёшься. Судя по всему, в ограниченном количестве они даже необходимы. Нет, вряд ли, зря я так.

Аня подняла с обильно посыпанного песком тротуара отсыревший коробок спичек и бросила его в урну, причём на удивление точно.

Я выбежал из магазина, она взяла меня под руку, и мы пошли в школу забирать Даню, а потом все месте поехали кататься на санках в Ботаническом саду. Это недалеко от нас – Аня вам, наверно, рассказывала.

 

105

 

Как вы уже от меня знаете, необходимое нужно успеть сделать вовремя.

Прошедшее время, в отличие от непрошедшего, прошло. Поэтому хватит заниматься прошедшим временем и несовершенным совершённым, – твёрдо решила я, готовясь к очередному занятию с группой, с которой мне, как у меня водится, повезло. Будущее может быть таким же длительным и таким же несовершенно совершённым. К тому же оно обещало быть как минимум не хуже, а держать слово оно умеет.

У меня на видном месте будет мамин фестивальный значок. Впрочем, не такое уж оно у меня и видное, не то что у Агальтиновой, не говоря уже о Гельфандше – помните, я вкратце упоминала.

Кухонные часы тоже надо будет взять, пусть научатся показывать будущее время.

А вот белую сумку в чёрных разводах придётся оставить – ручки совсем оторвались.

Мы попрощаемся с Надей и Мишей, посидим на дорожку с Сергеем Магзанировичем и Еленой Николаевной, обменяемся пожеланиями и временно – надеюсь, что временно – расстанемся.

Римка – так же временно – оставит Машу на родителей и проводит нас – меня с Даней и Сашей, и маму – не до поезда, а до самого самолёта.

Слова на прощание находиться не будут, с ними всегда так, поэтому ограничусь констатацией, и вы меня в очередной раз поймёте. Поймёте же, правда? Впрочем, я выдавлю из себя:

            – Сергеевна, не вздумай не приехать…

            Римка тоже выдавит, только из себя:

            – Обязательно риеду, зуб даю на отсечение…

Наконец – или на начало, кто их иногда разберёт, – мы поднимемся в самолёт – похожий на бывший Сашин, тоже бело-голубой, но с короной. Устроимся в среднем ряду – там как раз три места.

Пассажир в соседнем ряду справа вынет из кармана пачку «Голуаз», помашет мне рукой и положит сигареты обратно: в самолёте, увы или к счастью, не курят.  Пассажир в левом ряду подмигнёт мне и протянет программку своей новой пьесы в театре Сент-Джеймс.

Светка встретит нас в аэропорту, мы обнимемся, как будто и не расставались. Потом она повезёт нас к себе, там будут Марик и Микаэла – они останутся дома, потому что столько народу в одну машину, хоть и иномарку, не влезут. Как я изящно насчёт иномарки, а? То-то же.

Потом мы с ней посмотрим последнее по времени «Отражение, а после этого Светка накормит чем-нибудь экзотическим – или привычным, – я предпочитаю привычное. Поздно вечером мы с ней тихо включим нашу музыку и ночь напролёт будем разговаривать о прошлом, настоящем, будущем, о Римке, о «Пулемёте», о «Гроте». Конечно, и о моей маме. И о Римке с Машей, их тоже нужно будет вызвать рано или поздно. Согласна, лучше рано.

Потом – вот вам снова золотовечный стиль – Гельфандша расскажет мне массу подробностей о Микаэле, о будущей Даниной школе, о том, какая она, смысле школа, безумно классная и безумно же дорогая.

– Ой, мамочки! – тихо воскликну я, чтобы н разбудить детей. – Да чем же я буду за такой феноменальный шик расплачиваться?!

– Деньгми, – кивнёт Светка всё той же гривой, я её вначале упоминала. – Так же, как мы с тобой платили до эпохи исторического материализма. Не натурой же – она ведь, как договор, дороже денег, а они берут только твёрдой валютой, борзые щенки нынче не в моде.

В сон будет клонить жутко, но спать совершенно не будет хотеться, да и сколько там той ночи.

А пока мы не прилетели – вот ведь вкралось всё-таки, прошедшее время, – я снова открою тысячу раз перечитанную и всё ещё недочитанную книгу в красном переплёте с кому-то непонятным рисунком посередине обложки. Там – всего лишь пятнадцать страниц обо мне, а я вам тут вон сколько понарассказывала.

Моё будущее время будет дуть прохладно и отстранённо.

            Незаметно, украдкой… Вкрадчиво, по-пластунски…

…Будет проползать моё будущее время, не задерживаясь в настоящем, становясь прошедшим.

Я на время закрою книгу, укрою Даню одеялом, которое принесёт стюардесса, кивну сама себе в подтверждение того, что в моём рассказе всё – чистая правда, в том числе вымысел, такой же чистый, как эта самая чистая правда.

Вот на э этих словах я и расстанусь с вами…

Впрочем, может, мы ещё встретимся, кто меня знает.

 

– Если меня не будут читать через сто лет, зачем мне тогда писать?
Андрей Тарковский, «Сталкер»


А сегодня – я.                                             
Аня

Комментарии запрещены.